Утро оказалось тяжелым, похмельным. Любим отвернулся от солнечного луча, через узкое окошечко умудрявшегося терзать спящего. Веки медленно приоткрылись: яркий день рвался в мрачную избу. «Светло как, чего не разбудили-то?» — проворчал воевода, поднимаясь. Натянув рубаху и порты, он зашарил рукой под лавкой сапоги. Вчерашние страсти казались каким-то дурным сном, словно стоит тряхнуть посильней головой, и все развеется. Один сапог нашелся сразу, а вот другой никак не желал объявляться. Воевода опустился на колени, заглядывая за опрокинутый на бок стол. Дверной проем заслонила тень. Любим разогнулся. Перед ним стояла Марья.
Бледная, с ярким румянцем во все щечки, она в волнении комкала косыночку, рот жадно глотал воздух.
— Я… я повиниться пришла, я всю ночку думала… думала, я виновата, — голос срывался, не давая говорить, — я не желала тебя оби…
— Ты не желала, — за спиной у продолжавшего стоять на коленях Любима раздался томный женский голос, — а и без тебя есть кому его возжелать.
Любим вздрогнул. Откинув одеяло и срамно выставляя перси на показ, на ложе сидела Отрада. Любим поспешно перевел глаза на Марью. Та ни разрыдалась, ни скривилась в презрительной усмешке, ни превратилась в каменный столб, она просто погасла, погасла, как гаснет костер, когда на него выплескивают ушат воды. Большие серые глаза кричали: «Как же так!» И от этого пронзительного взгляда Любиму стало больно, он телом ощутил иглы, впивающиеся в грудь. Девушка пошатнулась, хватаясь за притолоку. Любим кинулся подниматься, чтобы успеть ее подхватить, но Марья отшатнулась и скрылась из виду. У входа только осталась лежать скомканная белая косынка.
— Кто тебя просил лезть?! — заорал Любим на Отраду.
— Все равно бы увидела, — равнодушно повела она плечами.
— Вон пошла!
— Уже не нужна, попользовался, — с едва заметной горечью хмыкнула она.
— Сама на шее повисла, я тя не звал.
Любим нашел, наконец, злополучный сапог и принялся его натягивать. Отрада неспешно одевалась, не испытывая никакого смущения.
— Думаешь, на ласки твои грубые соблазнилась? — презрительно скривила она рот. — Да только ребра помял, пыхтел, как боров. Недаром твоя жена полюбовника к себе зазывала, мне Якун все порассказал, — выплеснула и трусливо отпрыгнула в сторону.
Но на Любима накатило опустошение, и оскорбление пролетело мимо. Он стоял посередине избы, погруженный в себя. Это взбесило Отраду:
— Мне Горяй Светозарович приказал за девкой его приглядывать, честь ее беречь, — выдала она, пробравшись к двери.
Любим, очнувшись, вскинул голову. Отрада обрадовалась, что попала в точку:
— Да, я за вами следила, хотела как бы случайно влететь в избу, если у вас до лавки дойдет, чтобы посадникова засмущалась да прочь убежала, а и делать ничего не пришлось, сам прогнал, — она весело рассмеялась, но смех вышел фальшивым, натужным.
— Врешь, — устало проговорил Любим, — когда тебе Горяй успел бы приказ отдать?
— В Липице. В тереме, помнишь, ночевали?
— Он был там? — приподнял бровь воевода.
— Был.
— Зачем ты мне признаешься?
— Больно тебе сделать хочу, — ее простоватое лицо, стало жестким, черты обострились. — Презираешь, ноги об меня вытираешь, не баба я для тебя, так — сучка приблудная. А и твоя такой же станет, попомни мои слова. Горяй ей не простит ни князя беглого, ни тебя… особенно тебя.
— Чего ж меня-то? — пробурчал Любим.
— Чего? Чего — спрашиваешь? — опять закатилась смехом на грани истерики Отрада. — Ты её вчера такими-то словами поливал, а она сегодня к тебе смиренно виниться пришла, нешто не понял? Ну, ничего, Горяй ее спустит с небес на грешную землю, потешится да под дружков своих станет подкладывать.
— Жену свою?
— Какую жену? Он посадника ненавидит, дочерью раздавить его мечтает да порадоваться, как тот корчиться станет. Дочь посадникова, красавица первая, подстилкой станет, блудницей… А я посмеюсь, я ее позор пить буду, пить! — Отрада смеялась и смеялась, сотрясаясь всем телом.
Любим потрясенно молчал.
— И я такой же как она была, любила его, беса. А он, как ты вот об Марью вчера, ноги вытирал, а я все терпела. Любовь у меня, а он, он… — смех превратился в истерику, Отрада закатывалась, откинув голову назад и никак не могла успокоиться.
Любим очнулся, подлетел к ней и слегка тряхнул за плечи:
— Ну, будет-будет.
Но она все продолжала то ли смеяться, то ли рыдать.
— Прости меня, прости, — по-отечески погладил он ее по голове. — Вины твоей нет, ни в чем нет.
— Не нужна мне твоя жалость, — вырвалась Отрада, размазывая слезы, — бабу свою пожалей, Горяю она достанется.
— Не достанется, — твердо произнес Любим.
— Достанется, он всегда получает, что хочет, а ты нет, — и она выбежала вон.
Любим вышел на порог, поднял Марьину косынку, повертел в руке и спрятал за пазуху.
«Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она пламень весьма сильный»[60].
5