Проходя мимо бюро, я улыбнулся директору и без тени отвращения встретил его ответную улыбку, которую с тех пор, как я приехал в Бальбек, мое любознательное внимание понемногу преображало, впрыскивая в нее то одно, то другое, словно это был естественнонаучный препарат. Черты его лица были мне уже привычны и исполнены смысла, заурядного, но разборчивого, как почерк, и ничем больше не напоминали тех причудливых, невыносимых каракулей, какие явило мне это лицо в первый день, когда мне предстал персонаж, теперь уже забытый, а если и удавалось его припомнить, то неузнаваемый: он был только уродливой и отдаленно похожей карикатурой на этого ничтожного вежливого человечка, с которым его насилу можно было отождествить. Не испытывая ни робости, ни печали, охвативших меня в первый вечер по приезде, я вызвал лифтера, который, пока мы с ним бок о бок поднимались в лифте, как в подвижной грудной клетке, тянущейся вверх вдоль позвоночника, не хранил молчания, как тогда, а повторял: «Сейчас уже не так много народа, как месяц назад. Скоро все начнут разъезжаться, дни становятся короче». Он говорил это не потому, что это так и было, а потому, что нашел себе другое место в более теплой части побережья и теперь хотел, чтобы мы все поскорее разъехались, чтобы отель закрылся и у него бы выкроилось несколько свободных деньков, прежде чем возобновлять работу на этом новом месте. Между словами «возобновлять» и «новое», с точки зрения «лифта», не было противоречия, потому что слова эти родственные. Меня удивило только, что он снизошел до того, чтобы сказать «место», потому что относился к тому современному пролетариату, который жаждет изгладить из языка следы института прислуги. Впрочем, через секунду он мне поведал, что на «посту», который он «займет», у него и «форма» будет покрасивей, и «заработная плата» побольше; слова «ливрея» и «жалованье» казались ему старомодными и неподобающими. Но поскольку словарный запас «господ» упорно и бессмысленно сопротивлялся понятию о неравенстве, я плохо понимал, о чем мне толковал «лифт». Кроме того, меня интересовало только одно: застану ли я бабушку в гостинице. Предвосхищая мой вопрос, «лифт» сказал: «Та дама только что вышла из вашего номера». Я, как всегда, попался на удочку и решил, что он имеет в виду бабушку. «Нет, та дама, она, по-моему, ваша служащая». В том старом языке, на котором говорит буржуазия и который пора отменить, кухарку не называют служащей, поэтому я на мгновение подумал: «Он ошибается, у нас же нет ни завода, ни служащих». И вдруг я вспомнил, что наименование «служащих», как ношение усов у официантов, — это средство польстить самолюбию слуг, а дама, которая вышла из нашего номера, — это Франсуаза (возможно, она направлялась в кафетерий или посмотреть, как шьет горничная бельгийской дамы); но «лифту» этого было мало, он с удовольствием повторял, умиляясь над плачевным положением своего класса: «у рабочего» или «у простого человека», используя единственное число наподобие Расина, который говорит: «Бедняк…»[247] Но обычно я уже не разговаривал с «лифтом», потому что рвение и застенчивость, владевшие мной в первый день, давно прошли. Теперь уже он напрасно ждал от меня ответа во время наших кратких странствий, которые он направлял сквозь отель, опустошенный, как игрушечный домик, и разворачивавший перед нами, этаж за этажом, разветвления коридоров, в глубине которых свет лоснился бархатом, меркнул, утончал двери, ведущие на внутренние лестницы, а ступеньки превращал в золотистый янтарь, невесомый и таинственный, как сумерки, из которых по воле Рембрандта выступают то подоконник, то рукоятка колодезного ворота. И на каждом этаже золотистый отблеск, ложившийся на ковер, возвещал о заходе солнца и о близости окна уборной.