Требует пояснения здесь прежде всего тот факт, что для Берберовой вышеназванные французские поэты несомненно принадлежат к символизму, в то время как французские участники заседания зачастую были склонны рассматривать их отдельно от данного поэтического направления. К примеру, поэт-символист Андре Фонтена (Fontainas), сделавший доклад о символизме во Франции, расставил акценты следующим образом: вначале упомянуты Малларме и Верлен, затем Рембо и Лафорг и уже затем Мореас, Верхарн, Клодель, Валери, Поль Фор, Альбер Мокель; среди прозаиков Рашильд, Реми де Гурмон, Метерлинк, Жюль Ренар. О Бодлере характерным образом не сказано ни слова[816]; на первом же месте стоит «учитель» Фонтена Малларме. Литературный критик Станислас Фюме (Fumet), опубликовавший в 1926 г. книгу «Наш Бодлер» («Notre Baudelaire»), во время дебатов, последовавших за докладами, не включил в список символистов даже Малларме, а лишь назвал его учеников, показав себя сторонником узкого толкования французского символизма как течения, основанного в 1886 г. Жаном Мореасом. С ним согласился философ Жан Максанс (Maxence), заявивший: «Если символизм идет от Бодлера к г-ну Валери, я тогда вообще не понимаю, что такое символизм» («Si le symbolisme va de Baudelaire à M. Valéry, je ne comprends plus ce qu’est le symbolisme»)[817]. Слово на заседании брали и противники такого подхода, например известный критик Рене Лалу (Lalou), который первый вспомнил о Бодлере, но тем не менее отнес к собственно символистам только Малларме (и Верлена), а Бодлера и Рембо определил как их предшественников (391)[818]. Такой подход, когда великие предшественники отделяются от собственно символистов, позволяет возложить ответственность за недостатки, объективно присущие символизму, – прежде всего склонность к «бормотанию» (balbutiement), по выражению Фюме, – на поэтов 1890 г., то есть, по сути, на последователей Малларме. Именно этого добивается Фюме, противопоставляя символистов «слова, пейзажа и безделицы» («du mot, du paysage et du bibelot») и символистов «того, что в высшей степени реально» («du plus grand réel»), сумевших «перерасти рамки литературы, чтобы овладеть ею» («Tous ceux, enfin, qu’une force intérieure a fait sortir des cadres de la littérature, pour la dominer» – 387). К последним и относятся Бодлер, Верлен, Рембо, Клодель, а также, с оговорками, Малларме. Берберова же, напротив, упоминая Бодлера и в особенности Верлена лишь в связи с критикуемыми ею Брюсовым и Бальмонтом, волей-неволей делает французских поэтов ответственными за тот поэтический тупик, куда зашли их русские последователи[819].
По-видимому, это почувствовал Владимир Вейдле, выступивший на дебатах и, по сути дела, взявший под защиту Бодлера и Рембо. По мысли Вейдле, лишь Анненский по-настоящему знал французскую поэзию; остальные же испытали на себе влияние «некоторых приемов, которые были общими для французских символистов, но не влияние выдающихся поэтических личностей, принадлежавших к этому движению» («Quant aux autres ils n’ont subi que l’influence de quelques procédés que les symbolistes français avaient en commun, non pas celle des personnalités poétiques vraiment marquantes» – 384). Так, искусство Бодлера и Рембо осталось непонятым в своей глубинной сущности, и это непонимание породило, в частности, феномен «поверхностного макабрического бодлерианства». Вейдле здесь наверняка имеет в виду тех же Брюсова и Бальмонта, хотя прямо и не называет их. Если что-то и объединяет на глубинном уровне французских и русских поэтов, то эти соответствия ни в коей мере не являются продуктом влияния: к примеру, у душераздирающих интонаций Блока есть нечто общее с Рембо; стремление Белого и Иванова создать своего рода метапоэзию сближает их с Малларме; в поэзии Ходасевича пронзительная и глубоко волнующая нота заставляет вспомнить о Бодлере, хотя исторически никак с ним не связана. Итак, в то время как эпигоны Бодлера, Верлена и Рембо остались на уровне поверхностной имитации формальных приемов, отличавшиеся большей оригинальностью поэты-символисты, в сущности, мало чем были обязаны своим французским собратьям. Вывод, к которому приходит Вейдле, вполне отвечает озвученной Берберовой схеме влияния французской символистской поэзии на русскую, согласно которой это влияние ограничилось лишь одним ее, периферийным по своей сути, сегментом. Вейдле лишь по-другому расставляет акценты, указывая, что русское бодлерианство имеет мало общего с Бодлером. Надо добавить, что Вейдле так и не сказал, в чем же состояла сущность искусства Бодлера, а его статья о поэте, опубликованная в газете «Последние новости» в сентябре 1932 г. под характерным для газетной продукции названием «Конец Бодлера», эксплуатирует пользующуюся популярностью у читателей тему последних дней известного человека, хотя и не лишена глубины психологического анализа, что позволяет поставить ее в один ряд с историко-психологическими очерками Марка Алданова[820].