С Теофилем Готье и с По, столь непохожими друг на друга, Бодлер познакомился в середине 1840-х гг. почти одновременно: с Готье – лично, когда принес мэтру свои стихи, а с американским писателем – через его рассказы. Эдгара По, совсем еще почти неизвестного во Франции, Бодлер «открыл» для себя случайно, но сразу же остро заинтересовался им – и как автором, и как личностью, резко контрастирующей на фоне окружающей его жизни. Два самых развернутых очерка о жизни и творчестве Э. По (1852 и 1856) Бодлер начинает под знаком идеи таланта или даже гения, обреченного обществом на участь парии, и одна из таких «судеб аналогичных, воистину про́клятых» («des destinées analogues, de vraies damnations»[689]) – судьба По. Более того, он узнает в американском писателе самого себя и говорит об этом в 1865 г., представляя французским читателям свой перевод «Эврики»[690].
В годы своего литературного дебюта 1840-х гг. Бодлер склоняется перед авторитетом Готье и очень дорожит знакомством с мэтром, а затем и дружеским общением с ним. «Цветы Зла» выходят с посвящением: «Безупречному поэту, всесильному чародею французской литературы, моему дорогому и уважаемому учителю и другу Теофилю Готье в знак полного преклонения…» («Au poète impeccable, au parfait magicien ès lettres françaises, à mon très cher et très vénéré maitre et ami Thèophile Gautier…»)[691]. В сонете «Красота» (из цикла «Сплин и идеал») Бодлером воплощен эстетический идеал в духе Готье: совершенство зримых форм и пластической выразительности, свободной от спонтанных эмоций:
Если бы это стихотворение было последним поэтическим словом Бодлера, автор предстал бы перед читателем как законченный адепт «непогрешимого» мэтра. Однако сонет датируется 1844 г. (или предположительно даже 1842-м), и очень скоро, в 1845 г., Бодлер напишет свое знаменитое стихотворение «Люблю тот век нагой…» («J’aime le souvenir de ces époques nues…») о современной «красоте, что древним неизвестна», и здесь выражено его собственное поэтическое кредо, уводящее от Готье.
Да и в самом Готье Бодлер пытается теперь обнаружить нечто большее, чем видел прежде, – чтобы иметь возможность продолжать поклоняться ему. Более того, в абсолютизации античной эстетики он ощущает некоторую ограниченность, такую же губительную для искусства, как и тирания рационального начала. Поэтому его статья «Школа язычников» (1852) полна сарказма по поводу «необузданного», «маниакального» пристрастия к одной только зримой форме. В искусстве новых «язычников» – «пластическом», как определяет его Бодлер, – разыгрывается своего рода маскарад, то есть легковерное следование моде. В искусстве эта мода ведет к подмене Красоты – красивостью внешней, «материальной» и вульгарной (в статье иронически представлен эпизод: кассирша с ипподрома облачается в костюм Юноны). Мир в «пластическом» искусстве видится ему явленным лишь в его физической форме, тогда как движущие жизнью тайные пружины остаются скрытыми. «Пластика – от этого ужасного слова у меня мороз по коже…»[694] – заявляет он.