Странная мысль: неужели можно дать кому-то счастье, только жертвуя чем-нибудь во имя этого человека? У Печорина получается так. Но есть ведь и другая точка зрения: герои Чернышевского говорили, что «жертва не требуется», что «жертва — сапоги всмятку». Это значит: можно быть по- настоящему счастливым тогда, когда и не замечаешь, что идешь на какие-то жертвы, потому что любишь, и эти жертвы естественны для тебя, они тебе самому необходимы, не кому-то другому.
Печорину такое понимание не дано; он «любил для себя, для собственного удовольствия... и никогда не мог насытиться». Поэтому в ночь перед дуэлью он одинок, «и пе останется па земле ни одного существа, которое бы поняло» его, если он будет убит. Страшный вывод делает он: «После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового... Смешно и досадно!»
Дневпик Печорина обрывается в ночь перед дуэлью. Последняя запись сделана через полтора месяца, в крепости N. «Максим Максимыч ушел на охоту... серые тучи закрыли горы до подошвы; солнце сквозь туман кажется желтым пятном. Холодно; ветер свищет и колеблет ставни... Скучно!»
Как не похож этот тоскливый пейзаж на тот, которым открывался дневник Печорина: «ветки цветущих черешен», яркие пестрые краски; «воздух свеж и чист, как поцелуй ребенка»; там горы синели, вершины их были похожи на серебряную цепь — здесь они закрыты серыми тучами; там ветер усыпал стол белыми лепестками — здесь он «свищет и колеб лет ставни»; там было «весело жить» здесь «с к у ч и о»!
Еще не зная о подробностях дуэли, мы уже узнали главное: Печорин жив. Он в крепости. За что он мог попасть сюда, если не за трагический исход дуэли? Мы уже догадываемся: Грушницкий убит. Но Печорин ие сообщает этого сразу, он мысленно возвращается к ночи перед дуэлью: «Я думал умереть; это было невозможно: я еще не осушил чаши страданий и теперь чувствую, что мне еще долго жить».
В ночь перед дуэлью он «не спал ни минуты», писать не мог, «потом сел и открыл роман Вальтера Скотта... то были «Шотландские пуритане»; он «читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом...».
Но едва рассвело и нервы его успокоились, он опять подчиняется худшему в своем характере: «Я посмотрелся в зеркало; тусклая бледность покрывала лицо мое, хранившее следы мучительной бессонницы; но глаза, хотя окруженные коричневою тенью, блистали гордо и неумолимо. Я
Так мог бы рассуждать Грушницкий, это ему важно производить впечатление. Но мы уже знаем: и для Печорина но безразлична показная, внешняя сторона жизни,— это огорчительно, но Печорин неисправим: бороться с худшим в себе он не только не может, но и не хочет.
Все, что томило и тайно беспокоило его ночыо, забыто. Он готовится к дуэли трезво и спокойно: «велев седлать лошадей... оделся и сбОжал к купальне... вышел из ванны свеж и бодр, как будто собирался на бал».
Вернер взволнован предстоящим поединком. Печорин говорит с ним спокойно-насмешливо; даже своему секунданту, своему другу он не открывает «тайного беспокойства»; как всегда, он холоден и умен, склонен к неожиданным выводам и сравнениям: «...старайтесь смотреть на меня, как на пациента, одержимого болезнью, вам еще неизвестной... Ожидание насильственной смерти не есть ли уже настоящая болезнь?»
Наедине же с собой он снова такой, как в первый день пребывания в Пятигорске: естественный, любящий жизнь человек. Вот как он видит природу по дороге к месту дуэли:
«Я не помню утра более голубого и свежего! Солнце едва выказалось из-за зеленых вершин, и слияние первой теплоты его лучей с умирающей прохладой ночи наводило на все чувства
Этот пейзаж, как всегда у Лермонтова, живописен — в нем яркие краски: голубое утро, зеленые вершины, «луч... золотил... верхи утесов», серебряный дождь... Но главное в этом пейзаже — восприятие его человеком: «сладкое томленье», «радостный луч молодого дня» — так впдит природу человек, едущий стреляться; потому-то Псчорнп вызывает у нас такое щемящее сочувствие, что изредка — очень редко,— но все-таки позволяет он приоткрыться светлой, ясной и молодой части своей души.
Все, что он видит по дороге к месту дуэли, радует, веселит, живит его, и он не стыдится в этом признаться: «Я помню — в этот раз, больше чем когда-нибудь прежде, я любил природу. Как любопытно всматривался я в каждую росинку, трепещущую на широком листке виноградном и отражавшую миллионы радужных лучей! как жадно взор мой старался проникнуть в дымную даль!»
Но вся эта радость, жадное наслаждение жизнью, восторг, восклицания — все это спрятано от постороннего глаза. Едущему рядом Вернеру в голову но может прийти, о чем думает Печорин.
«Мы ехали молча.
Написали ли вы свое завещание? — вдруг спросил Вернер.
Нет.
Л если будете убиты?..
Наследники отыщутся сами.