Оказывается, Герш Гублер должен приехать на «Декабристе». Пароход идет из Порт-Саида, но Герш сел в Яффе. Он ей прислал телеграмму. Она так была счастлива, и вдруг этот проклятый ураган. Как он свистит, как шумит! Правда ли, что он утихает и пароход сможет ночью войти в порт? Или ее обманывают? Нет, она никогда не ездила по морю и никогда не поедет.
— А если бы надо было повидать сына? — спросил я шутя швею.
— Что? — вскричала она. — Если бы надо было пробраться к сыну, я села бы верхом на бочку из-под сельдей и покатила по всем морям и океанам.
Она насторожила ухо: не слышно ли гудков? Я заметил, что долгожданная радость и неожиданная тревога не прошли для швеи даром. На ее лице заметно прибавилось морщин, и плечи ее, еще недавно удивившие меня своей прямизной, выглядели сейчас худыми, костистыми и жалкими. Она виновато сообщила мне, что читала книжку об Эрфуртской программе много раз, но мало поняла. Должно быть, эти немцы придумали тогда очень важное для рабочего класса, если и Энгельс, и Ленин уважительно высказались о программе. Нет, они не все хвалили: они нашли там много такого, что называли оппортунизмом…
— Мне кажется, что если я еще раз прочту, то наконец все пойму. Самое трудное — эти тяжелые слова, которые я никогда раньше не слышала.
Она говорила и поглядывала в темное, непрозрачное окно. Ураган разбил стекла, и все окна в приемном покое наспех заколотили фанерой. Когда вошел врач, Хана Гублер попросила отпустить ее, но тот покачал головой и посоветовал остаться до прибытия парохода.
— Уверяю вас, — сказал врач, — вы услышите гудок. Его нельзя не услышать.
Распрощавшись со швеей, я двадцатый или тридцатый за эти дни раз поднялся в город и вернулся в порт поздно ночью. Еще сверху я разглядел освещенную прожектором толпу и великую суету на молу. Когда я спускался по лестнице, протяжно и величественно загудел гудок. Я заметил движущиеся огни — пароход входил в гавань.
Приемный покой был пуст. Доктор быстро сказал мне, что швею не удалось удержать: ей все время мерещились гудки и шумы. Она заплакала, и ее выписали еще несколько часов назад. Я побежал к причальной пристани, где шумно возились портовые рабочие, волокли сходни, и охрана оттесняла со всех сторон напиравшую толпу.
— «Декабрист» пришел! — кричали люди. — Через двадцать минут войдет «Ильич». Я вас очень прошу, пропустите, пожалуйста: ваш сын же не на «Декабристе»! Пропустите!
— Спокойно, товарищи, спокойно, — голосили охрипшие стрелки портовой охраны.
Пароход медленно поворачивался в бухте, осторожно подплывая к пристани. Кто-то снизу бросил концы, кто-то наверху подхватил. Все радостно кричали вокруг: и на корме, и на носу, и на молу. В неразберихе воплей, восклицаний и приветствий я разобрал беспокойный голос Ханы Гублер.
Мистер Джемс Броун давно уехал к себе домой — в Америку, в штат Юта. Он и не думал, что маленькое письмецо, написанное им как-то в одну из биробиджанских ночей на таежном привале, будет впоследствии иметь большое значение в судьбах многих людей и сыграет в их жизни немалую роль. Возможно, что он написал это письмо на берегу Амура или в Вальдгейме. Помню, в те ночи он клеил конверты и выводил аккуратным почерком адреса. Как выяснилось потом, одно из писем было адресовано в Палестину.
Я уже рассказал раньше, что до посещения Биробиджана Броун побывал со своей комиссией в Палестине. Обследуя положение колонистов, Броун заехал в Кадимо. То была старая колония, основанная в 1905 году, та самая колония, куда не взяли наборщика, сдававшего углы в Иерусалиме. Здесь сейчас жили сто одиннадцать семейств, были большие сады и виноградные участки. Уже умерли многие из тех, кто когда-то убирал камни с бесплодных полей и впервые засеял и оросил эту землю. Однако из прежних пятнадцати халуцим остались шесть человек. То были основатели Кадимо. Кроме них, старинными поселенцами считались еще человек двадцать. Как и основатели колонии, они прожили в ней свыше двух десятков лет. Самым счастливым периодом в их жизни были дни, когда Бальфур провозгласил в Лондоне свою знаменитую декларацию. То время совпало с хорошим урожаем и неплохими ценами на виноград и лимоны. Колонисты говорили: «Сейчас широко раскроется граница, мы сможем на заработанные деньги расширить свои земли и выписать из диаспоры родственников и друзей». Когда они произносили слово «диаспора», то думали о России, Румынии и Польше. Во все эти страны полетели письма, телеграммы. Но тесноватыми оказались ворота границы, а вскоре они захлопнулись совсем. Как и другие, они пали духом после убийства Трумпельдора, ареста Жаботинского и погромов в Иерусалиме и Яффе. Как и другие, они послали протест генералу Сторрсу, но негодующее письмо осталось без ответа. Не удалось выписать друзей и родственников. На заявлениях о визе была всюду начертана одна и та же резолюция: «Ввиду того, что указанное лицо не предоставило сведений о своих капиталах, в визе на въезд в Палестину отказать».