И опять слушали молча и внимательно.
«Далекие друзья! — писал мистер Броун. — Я верю в будущее Биробиджана. Вы мне можете сказать, что когда-то я верил и в Палестину, но я вам отвечу, что то была вера, основанная на мечтах, а здесь — вера, основанная на фактах…»
— Повтори, — сказал голос на левых скамьях.
Не было надобности в повторении, так как дальше Броун разъяснял свою мысль:
«Я позволю себе сказать следующее: на Палестину мы много надеялись и мало от нее получили. Я уверен, что Биробиджан даст гораздо больший эффект в будущем, чем даже тот, которого ожидают его поклонники…»
Новый поселенец читал дальше. В комнате было дымно, душно. Никогда колонисты так много не курили. Письмо вышло из Биробиджана осенью и получилось в Кадимо в начале зимы. А начало зимы ознаменовалось дождями, и нельзя было выйти на свежий воздух. В комнату заходили жены и дети и удивленно смотрели на мирно настроенных мужей. Они сидели друг против друга рядом и молчали. Жены хорошо изучили своих мужей и знали два разных молчания: враждебное и дружелюбное. Они сразу поняли это молчание. Оно было дружелюбным.
Кто-то сказал:
— Выпьем вина.
Кто-то пошутил:
— Почему бы нам и в самом деле его не распить, если так трудно продать?
В дымную комнату проникали лимонные запахи. Дождь омыл деревья, и они наполнились свежим ароматом. Кто-то запел, но никто его не поддержал. Поговорили о вине, но все же решили его не доставать. Поздно разошлись по своим домикам. Месили в темноте размокшие дороги. Кто-то сказал:
— Очень интересное письмо.
Все обернулись.
Затем пожелали друг другу спокойной ночи.
Глава двадцать четвертая[32]
Великий сатирик Шолом-Алейхем опубликовал в первые годы нашего столетия рассказ об одном кротком местечковом раввине, которого вдруг потянуло домой. Маленький раввин как-то неожиданно загрустил и, кажется, заплакал. Его спросили: какая причина?
— Соскучился по дому, — ответил он, — захотелось домой.
Все знали, что всю свою долгую жизнь маленький раввин прожил в местечке и не выезжал оттуда со дня рождения. Но все поняли, по какому дому он соскучился. Домой — это значило: туда, в страну трех праотцов и четырех праматерей. Поняли и умилились. О, неспроста его потянуло, неспроста! Здесь большой смысл.
Неспроста написал этот полушутливый-полусентиментальный рассказ всегда сатирический Шолом-Алейхем. То было время, последовавшее за траурными годами погромов. Пятна крови и позора навсегда запачкали города империи, расположенные в черте оседлости: Екатеринослав, Одессу, Кишинев. В те годы старики еще больше приуныли, а среди молодежи появилось множество сторонников Теодора Герцля и Жаботинского, которые звали домой немедленно, сегодня же, они торопили и угрожали и ежечасно произносили клятву Йегуды бен Галеви: «Да отсохнет моя правая рука, если я забуду тебя, Иерусалим»[33].
Можно было почувствовать в их речах и угрозах, что они не так сильно стремятся в Святую землю, как желают поскорей покинуть страну русского царя. В те годы и уехали те, кто потом основали колонию Кадимо. Сколько прошло лет, и никто из них никогда не говорил, что тоскует по той, настоящей, а не исторической легендарной родине: его бы засмеяли. Ничего не изменилось и после того, как в колонии поселились новые халуцим, приехавшие из новой России. Никто не посмел бы сказать, что соскучился по дому. Его также осмеяли бы и уподобили ренегату, предавшему свой народ.
Так принято было говорить и думать в колонии Кадимо. Так принято было в предпоследние годы, потому что в последние годы они, как и Александр Гордон, покинувший и Явне, и Тель-Авив, во всем разуверились и на все плюнули. Они потеряли способность и охоту спорить о чем-либо, отстаивать что-то и противоречить чему-либо. И тут, в самую невеселую их годину, пришло из Биробиджана письмо Джемса Броуна.
Четыре колониста, среди которых был один старый и три молодых, перебирали на складе ячмень. Посреди работы один из них сказал, что его очень заинтересовало письмо американца и он даже поведал утром жене, что не прочь бы проехаться туда и посмотреть, как там живется нашему брату. Слушатели удивились, так как неожиданные слова были произнесены не молодым, а старым колонистом, стражем пустыни, тем самым, кто когда-то убедил своих друзей не принимать наборщика. Он обременен ребенком и не способен отдать всю свою жизнь идее старинной родины.
— Я бы тоже не отказался проехаться, — произнес один из молодых колонистов, — что скрывать, ей-богу, не отказался бы.
— Ты хочешь сказать, что тебя никто не приглашает? — спросил другой.
— Вот именно.