Но он тут же насторожился, а может, даже и испугался несколько, осознав, что
Он осознал и то, что не сможет сейчас сказать «я тебя люблю» или «ты моя единственная» или нечто такое ещё в этом роде и духе, потому что так говорили, говорят и будут говорить миллионы и миллионы людей, так звучит из книг, со сцены, в кино, и эти слова он ощутил сейчас, перед
«Прости», «я тебя люблю», «ты моя единственная» – правильные, конечно же правильные и вечные слова, но как заставить своё гордое, умное сердце склониться к ним, если оно просит, уже требует чего-то невероятно большого,
Но что же делать, как поступить, у кого спросить совета? Она сказала – «не надо» и – молчит. Молчит, измождённая и отвердевшая в одиночестве, в ожиданиях, в сомнениях. Молчит страшным и опасным, как бездонная яма, молчанием.
Но что-то же надо делать, наконец-то!
Неожиданно из своего уголка вышел Юрик и сел между родителями. И они оба, в каком-то едином и призыве сердца, и порыве тела, приобняли сыны за плечи, возможно, желая каждый потянуть его на свою сторону. Их руки невольно столкнулись и – съединились, и хотя лишь на какое-то летучее мгновение, но – пальцы в пальцы, так, как нередко ходят друг с дружкой влюблённые в первые поры своей любови.
Однако Людмила потянула свою руку назад, да Афанасий не выпустил её.
Он неуверенно, похоже, что даже робко, посмотрел на свою жену, сызбока заглянул в её глаза, – она разительно преображалась в эти мгновения их нечаянного, но обоюдно жданного единения. Так изменялась обликом, что можно было предположить – уже минули часы, дни, а может, и неделя времени их
Афанасий склонился к её уху и что-то ей сказал. Может быть, всё же – «прости», может быть, – «я тебя люблю», «ты моя единственная». А может быть, какие-то другие слова нашёл, каких не один мужчина Земли ещё не произносил своей женщине.
Может быть, так было.
Но может быть, не так, совсем даже не так.
Наверное, не столь важно, как было, если единственно нужные слова всё же нашлись, а руки остались – рука в руке.
И щёки её, и губы её зацвели душистым – так ощутилось Афанасием – и ясноликим цветом, и он хотел вдыхать её ароматы.
Свободной рукой каждый из них, тоже не сговариваясь, одновременно приобняли – получилось перекрестно за его спиной – сына за бока. И каждый чуть потянул его к себе. Юрик тоненько засмеялся и строго попенял родителям:
– Ой! Ну, чего вы: щекотно же.
Отец заглянул и в глаза сына, казалось, проверяя надёжность и реальность того счастья, которое зародилось только что между ними тремя, и увидел в них огонёк – «глупенький», «лукавый» огонёк детства, а не ту невозможную для мальчика строгую стариковскую печаль, которую разглядел, или которая, возможно, всё же померещилась ему, тогда, осенью их жизни, когда стоял перед сыном на коленях.
Во дворе три раза посигналили, потом затарахтел мотор, заскрипели какие-то крепления и уключины; но вскоре снова стало тихо.
– Грузовик уехал, – сказал Афанасий. – Ладно, вяжите узлы, набивайте чемоданы – на себе кое-что сейчас уволоку. А завтра-послезавтра остальное – на машине.
– Папа, а я сегодня – сверху на узле? – спросил Юрик.
– А ты – сверху. Как капитан на корабле будешь, – подмигнул отец.
– Ой, здорово!
– Ещё чего! – возразила мать. – Свалишься – расшибёшься.
– Ма-а-ам, ну, пожалуйста! Я не свалюсь. Буду крепко-крепко держаться.