Глава 31
На улицу – выскочил.
Перепрыгнул вниз на асфальт с крыльца в две-три ступеньки – из-под ног сполохнуло брызгами. Огляделся, точно бы очутился в новом месте. И нечто невероятное подметил за собой: удивился и порадовался обыденности жизни округи, иркутского мирка, тому, чего, может статься, уже давно не замечал, так, как нужно бы. Удивился и порадовался солнцу, залившему город сиянием, просто солнцу, но, показалось, кипяще яркому. Небу над городом удивился и порадовался, просто небу, но лучезарно – нет сомнения, лучезарно, по-особенному – ясному. Людям удивился и порадовался, просто людям, людям этого ставшего родным для него города, просто прохожим, но взглянувшим на него, озорно спрыгивающего с крыльца и разбрызгивающего лужу, так, как, наверное, хотят другой раз сказать: «О, какой замечательный молодой человек! А вон через ту скамейку вы сможете перемахнуть?» Всему, всему радовался и удивлялся Афанасий.
Забежал в свой ведомственный гараж, попросил срочно грузовик. Ему мягко, но назидательно отказали:
– Ильич, не знаешь, что ли: заявки рассматриваются по три дня?
Он не обиделся, выдохнул:
– Бывайте, братцы! – и опрометью выскочил на дорогу.
Ловил грузовики. Одного шофера не уговорил, второго, а к третьему забрался без спроса в кабину, мятую горсть денег всучил и велел:
– Погнали, братишка.
– Чаво-о-о? – ошалел и онемел шофер.
– Нá, нá ещё! Понимаешь, до зарезу надо прямо сейчас вещички перевезти. Не упирайся. Погнали. Сначала – прямо, а затем – направо.
Потом бéгом через ступени взлетел к квартире. Запыхавшийся, клокочущий кровью в висках, вдохнул-выдохнул перед заветной дверью и с заботливой легонькостью – едва касаясь – коротенько нажал на кнопку звонка.
Открыл Николай Иванович, тесть и товарищ его. Хмур, сер, сутул старина, но только-только, подслеповатый, разглядел в сумерках лестничной площадки Афанасия – ёжик его замечательных игольчатых усов стал рассыпаться улыбкой, плечами человек вроде как подрос. Всегда они друг друга уважали, друг к другу тянулись, но в нынешние ненастные поры в их разъединённой и разобщённой жизни отдалились друг от друга. И вот Афанасий, наконец-то, пришёл в дом Николая Ивановича, и тот не мог не догадаться и не мог не обрадоваться – с его другом случилось что-то очень важное, но, понятно, не горестное, – улыбается, сверкает щёками, как начищенный в ранешные времена самовар.
Поздоровались и за руку, душевно крепко, и объятием, в широком братском распахе. И оба посмотрели друг другу в глаза, – давно уже не смотрели столь прямо, приветно, и не только друг другу при случайных встречах в коридорах власти, но и, отягощённые переживаниями, отчего-то и другим людям не всегда моглось открыто смотреть в глаза.
Афанасий сказал, твёрдо и бодро, как и умел говорить с кем бы то ни было:
– Я, Николай Иванович, за своими. Хватит нам всем волындаться. Правильно?
– У-у-у, – невольно свистулькой вытянулись губы Николая Ивановича.
Больше, однако, он не нашёлся, что сказать, лишь взгляд какая-то сила подломила в сторону двери комнаты дочери и внука.
Но Афанасий ответа и не ждал. Весь прямой, ладный, размашистый, прошёл к Людмиле и Юрику. Жена, натянутая стрункой, поджато сидела на диване. Сын тихонько копошился с игрушками в своём уголке, но замер, увидев отца. Ни чемоданов, ни узлов не было приготовлено.
– Люда, Юрик, я на грузовике. Поедемьте домой. А?
Ответом – молчание. Молчание, показалось Афанасию, долгих-долгих, как, возможно, минуты, секунд.
Голос его неожиданно сорвался, просел, точно бы под спудом, когда он зачем-то ещё раз спросил:
– А-а-а?
Людмила, словно бы преодолевая боль, произнесла едва шевелящимися корочками-губами:
– Афанасий, не надо.
Она не заплакала. Может быть, её и днями и ночами кровоточившая душа тоже превратилась в корочку.
Он до головокружения, возможно, до обморочности почувствовал ошеломляющее и настойчиво раздвигающее какие-то пределы и ограничители движение внутри себя. Всю его сильную, но противоречивую сущность стало наполнять какое-то новое для него чувство, которому он ещё не знал словесного определения, но которое, почудилось ему, было шире его мощной груди, глубже его самых сокровенных мыслей, крепче его богатырского тела, но и нежнее его привычной нежности, жалостливее его привычной жалости, смиреннее его привычной – но столь редко посещающей его – смиренности.
Я люблю? – не столько услышал, а сколько почувствовал он в себе ясно и красиво звучавший – кажется, не его, совсем не его голосом – вопрос.
В каком-то полусонном состояний очарованности он опустился на диван, на самый краешек, едва не упав. Подумал, что если бы не присел, то мог бы и упасть взаправду, и самое ужасное, что могло бы произойти, – он снова, как тогда при разъезде семьи, испугал бы Юрика. Сидел рядом с Людмилой, но понял, что даже дыхнуть в её сторону боязно стало ему – пропадут очарование и восторг, испытываемые им впервые в жизни в таком невозможно ярком и в то же время неосязаемо нежном состоянии.
Это и есть она,