Екатерина продолжала трудиться в своей районной библиотеке своего полюбившегося ей полудеревенского, печально, но и светло напоминающего родимую Переяславку Глазковского предместья, да ещё замечательным образом невдалеке от своего славного, приманчиво видного издали голубенького дома. Всё так же заведовала читальным залом и периодикой. Она обожала своё тихое библиотечное дело, любовно обращалась с каждой книгой, особенно с порванной, ветхой, была заботлива и чутка с читателями. Её отдел, как и почти что изначально, – идеал порядка, упорядоченности, вежливости, и на стене возле её рабочего стола неизменно реял своим единственным, но кумачово-красным бархатным крылом вымпел – «Ударник коммунистического труда». С сотрудницами своими и начальством она была всегда ровна, приветлива, однако в душу свою никого не впускала, в откровенные разговоры не вступала. Но никто о ней не подумал или не пошептался с другим – «Какая холодная! Наверное, гордячка ещё та». Напротив, она для многих коллег и знакомых была необходима, желанна, к ней шли посоветоваться, а то и по-женски поплакаться или поделиться радостью, и она находила для человека хотя и коротенькое, но весомое доброе слово. Её уже не считали странной, чудачкой, как раньше, но знали, что она не такая, как все. С ней обходились по-прежнему не сказать, чтобы недоверчиво, настороженно, но как-то приглядчиво, словно бы говоря: «Ну-кась, дай-ка я присмотрюсь к тебе получше: что ты за птица?» Что-то такое неуловимое, неясное в ней смущало людей, заставляло задуматься, приглядеться.
В особенности волновали собеседника её глаза: они, нездешне и чарующе чёрные, были глубоки и темны печалью, но мнилось, что светятся, и светятся каким-то светлым светом. Волновало и выражение её лица: людям виделось, что на её губах и щёках полнокровно, но тихо и робко живёт несходящая с них улыбка.
Встречались такие, кого раздражала её улыбка. В улыбке усматривали усмешку, ироничность вплоть до надменности. Однажды даже мать вспылила, когда приехала к дочери на денёк-другой в гости:
– Ну, чего ты, Катя, всё улыбаешься и улыбаешься? Прям дурочка деревенская! Раньше ты так себя не вела.
– Я-а-а?! Улыбаюсь, мама?! – нешуточно удивилась Екатерина. Так ещё никто ей не говорил, и она даже не предполагала, что всё улыбается и улыбается.
– А что, скажешь, нет?
– Ма-а-ама! Нет, конечно.
– Значит, я дурочка! – заявила Любовь Фёдоровна.
Но они, по обыкновению, быстро помирились, прижавшись друг к дружке, наскучавшиеся одна без другой.
Леонардо нередко говорил ей:
– Катенька, ты – моя Мона Лиза. Твоя, теперь вечная, спутница – тайнственная улыбка достойна кисти только художника эпохи Ренессанса.
– Что, тебе снова мерещится прилипшая улыбка на моих губах? – закипала Екатерина.
– Не прилипшая и не мерещится. Я вижу её и её великий смысл воочую, любимая. Твоя улыбка – сакральная всемирная загадка женщины и философский трактат мудреца одновременно.
– Ах! какой высокий слог. Немедленно начинай писать стихи и увековечь мою улыбку в шедевре.
Но задумывалась: что-то, наверное, в ней происходит всё же, если люди так говорят, столь пристально и пытливо заглядывают в её глаза.
И порой подходила к дореволюционному, уже в дымчатой поволоке лет и испытаний зеркалу и внимательно, подолгу всматривалась в своё отражение. Но улыбки и даже бледной тени её не обнаруживала. Лишь примечала ниспадающие от уголков губ тоненькими вислыми усиками две морщинки. И ей мнилось, что раз от разу они всё более углубляются, раздвигаются, делая рот несколько шире. Может быть, предполагала она, эти морщинки и порождали в людях ощущение улыбчивых губ?
– Я – старею, старею, а им чудится, что улыбаюсь, – поворачивала она перед своим любимым, отражающим мир туманисто и загадочно зеркалом голову и плечи.
И так, и этак повёртывалась, выискивая ещё какие-нибудь отметины увядания, «прощевания с молодостью», – ёрнически поддевала она себя. Но таковых отметин, как бы не всматривалась она, тем не менее не обнаруживалось на её прекрасном свежем молодом лице истинной красавицы с роскошной, уже редкостной для города косой.
Иногда поглаживала массивное, узорчатое деревянное обрамление зеркала и приговаривала тихонько:
– Зеркало, благородное моё зеркало, знаю, ты никогда не обманешь. Но настанет час и ты непременно скажешь всю правду обо мне, какой бы она ни была.
Это старинное, занимающее приличное место на стене зеркало Леонардо однажды предложил заменить на входившие в моду трельяжи – трёхзеркалья.
– Катя, этот старик уже безнадежно тусклый, облезлый да к тому же громоздкий, – сказал он. – А чтобы различить в нём свои черты – нужно постараться.
Но Екатерина держалась за переданное ей в наследство от Евдокии Павловны «старика», отказалась поменять на другое. Пояснила Леонардо:
– Я верю этому старцу, этому мудрецу.
– Мудрецу?!
– Мудрецу. За ним – время, а оно никогда и никого не обманет.
– Время безжалостно?
– Оно справедливо.