– Я ему изменила. Если не ошибаюсь, уже через пару-другую недель. От невыносимой скуки. От желания досадить ему, помучить его, заставить совершить что-нибудь этакое выдающееся или
Она тоненько, но с неприятно трясущейся в голосе надсадой засмеялась. Снова пальчиками с артистичной игривостью приластилась к Афанасию. Он зачем-то сжал зубы, да так, что желвачные кости бело выперло.
Совершенно войдя в какую-то свою, видимо, тайную и желанную, роль, приклонила маленькую светленькую детскую головку к его плечу:
– Пока не удрал от меня – понежусь рядышком с тобой. Какой ты твёрдый весь, как утёс. – И пропела, с подзвучьем эхости в голосе, будто издали, с высокой горы: – Ау-у! Мужчи-и-и-на! Богаты-ы-ы-рь! Спаси-и несча-а-стную же-е-нщинку!
Он не отозвался на её игривость, на её слова. Его губы, похоже, отвердев, едва раздвинулись:
– И что же твой Ванька-Встанька?
А у самого в мозгу жерновами мельницы перемалывалось: может, и
– Ванька-Встанька – вата, матрас: пнёшь – подпрыгнет, снова прежнее положение займёт, как ни в чём не бывало. Болванчик. И всю свою жизнь провёл в строю таких же болванчиков. Он благоразумно помалкивал какое-то время: ну, жена на месте, не ушла же, и слава богу. Но втихую, приметила, начал попивать. И однажды до того перебрал, что в хмельном угаре побил меня. Я обрадовалась – галопом удрала от него. – Засмеялась, с тем же неприятным усилием голоса: – Фонарём под глазом освещала себе путь в ночи к светлой жизни. – В дерзкой язвительности заглянула в глаза Афанасия: – Тебе не смешно?
– Смешно. Но если утёс затрясётся от смеха – камни посыпятся. Не пришибло бы кого там, внизу, на грешной земле.
– Ах, пришибло бы, но только бы меня, сумасбродку! Слушай и, как говорится, внимай дальше. Ванька тогда разыскал меня недели через три – я моталась по подружкам, по каким-то общагам. На коленях выклянчивал: вернись, любимая. Ладно – вернулась: устала до чёртиков от чужих углов. Живём вместе – месяц, другой, третий. Он всё спрашивает: «Забеременила?» Я отвечаю: «Ага, жди!» Не буду скрывать: появлялись у меня ещё мужчины. Ванька снова прознал. Молчал. Но однажды напился и спрашивает: «Ну что, наконец-то, забеременила, сука?» Я – быстренько одеваться, чтобы удрать: думала, с кулаками набросится. А он говорит: «Не с ребёнком, так со мной будешь нянчиться». Сказал, распахнул окно и сиганул вниз головой с третьего этажа. Во как оно бывает: в болванчике человек, мужчина нежданно-негаданно проснулся! Угодил в кусты. Не насмерть разбился. Кровища, неотложка, больница. В труху изломал себе позвоночник, голову пробил до мозгов. Инвалид – не ходящий, не думающий, едва языком и руками шевелил. Три года я с ним нянчилась. Одним утром подхожу к нему, а он холодный. Рыдала. Но не от жалости к покойному. Нет. Не-е-ет! А – от злости на жизнь, на людей, на всё наше человечье скотство.
Помолчала. Зачем-то усмехнулась:
– Может, я роковая женщина? Или просто – дрянь, дура, психопатка? Ответь. Не молчи.
Но Афанасий молчал.
– Молчишь? Ну-у, что ж, молчи. Молчи-помалкивай… правильный человек.
Неожиданно всхлипнула, но Афанасию показалось, что, как ребёнок, от щекотки засмеялась:
– Я одинокая душа. Мне, Афанасий, нужна защита. Ты сильный, у тебя такой уверенный взгляд – защити меня! Защити меня от этой глупой, беспощадной жизни!
Афанасий сидел неподвижный, одеревеневший. Но что-то же надо было сказать, и он сказал, казалось, со скрипом шевеля челюстью:
– А эти… твои стиляги… тоже одинокие души?
– Какие же вы все нечуткие, беспощадные!
Она смахнула пальчиком первую доползшую до губы слёзку.