В открытой прорези колокольни медленно, будто сам по себе, показался, сдвинулся с места и поплыл в воздухе большой колокол. На миг задержался на самой кромке, будто колеблясь и осторожно заглядывая вниз, и снова медленно, почти незаметно для глаз, пересек порог колокольни и пополз вниз, вдоль белого, натянутого туго, как струна, каната. Полз еле заметно для глаза, огромный, тяжелый, спускаясь все ниже и ниже в мертвой тишине густо заполненной сельским людом площади. Полз невыносимо долго. Уже у самой земли снова на минутку задержался, будто размышляя, куда лучше упасть, и вдруг, резко покачнувшись, коротко, глухо бамкнув, глубоко, одним боком, врезался в землю и захлебнулся.
Глубокий, будто дуновение ветра, вздох вырвался из сотен грудей. И снова взлетели над лбами, над головами десятки рук…
Затем новый взмах белого платочка с паперти, скрип воротка, и за первым, большим, медленно проплыл через порог колокольни второй, меньший колокол и так же невыносимо долго полз по толстому белому канату вниз. За вторым — третий, за третьим — четвертый, за четвертым — последний.
Солнце тем временем достигло зенита и медленно и незаметно для глаза, как и колокола по канату, покатилось на запад, одним краем задев уже пустую колокольню.
С начала спуска колоколов прошло добрых три часа. Сельский люд, стоявший вокруг церкви, заметно устал и приумолк. Мертво лежат, врезавшись острыми краями в мерзлую землю посреди площади, тяжелые, медно-зеленоватые арбузы церковных колоколов. Лежат немые, недвижные, покорные. И ничего, никакого чуда, никакой кары небесной, ничего такого, оказывается, не происходит…
Уходит минута за минутой. Вторая, третья, десятая. Вокруг тишина, спокойствие, солнце и синева. В прорези пустой колокольни снова поднимают шум вспугнутые перед этим воробьи.
Откуда-то сбоку, от одинокого старого береста, на паперть вышел высокий, длинноногий вертлявый человек и установил на длинных треногах черный ящик. Затем прикрыл себя и ящик большим черным платком и направил на людей, на церковь, на укрощенные колокола круглый черный блестящий глазок фотоаппарата.
Неторопливо, степенно поднимаются по высоким ступенькам на паперть Рымарь, Стрижак, Карп Мусиевич, комсомольский секретарь Величко и секретарь сельсовета Сопилка. Двое мальчишек выносят из притвора стол и стул, и Пронь Сопилка усаживается, приготовившись писать протокол. Рымарь просит уважаемых граждан и товарищей подойти ближе, чтобы лучше было слышно, и открывает общее собрание граждан села Петриковки по поводу того, что необходимо сделать нынче с церковью и поповским домом, которые, как общая народная собственность, остаются безнадзорными, поскольку бывшие церковные власти окончательно запятнали себя как прислужники мировой контрреволюции и лютые враги трудового народа, взявшего власть в свои руки и строящего на этой земле новую жизнь. После этого он предоставил слово директору семилетней трудовой школы Карпу Мусиевичу для очень короткого и абсолютно конкретного доклада и предложения, поскольку все, стоя с утра на ногах, уже изрядно утомились.
Доклад и в самом деле был коротким. Карп Мусиевич прежде всего напомнил людям о том, что их церковь, сотни лет сеявшая дурман и забивавшая головы трудящимся людям, в данный момент оказалась прибежищем для всякого контрреволюционного отребья, чего терпеть дальше уже невозможно. Эта банда теперь разоблачена, как все товарищи и граждане односельчане и сами хорошо знают, и виновные надлежащим образом наказаны. Поэтому в сельский Совет стало поступать множество заявлений от отдельных граждан и организаций, как, например, комитета беднейших крестьян, комсомольской ячейки, трудовой школы, сельского потребительского общества и других, о том, чтобы никакого другого попа в наше село не пускать, церковь как таковую закрыть навсегда, а ее помещение, как и поповский дом, передать в руки подлинного хозяина — трудового народа — для превращения их в очаги культуры, о чем он от имени граждан, общественных организаций и сельского Совета с радостью докладывает, а вы — вольному воля — сами уже решайте, как хозяева, чтобы так все и осуществить.