Однажды, зайдя в их с Грицком хату, подошла к столу, перелистала одну, потом другую книжку. Держа в руках третью, учебник французского языка, внимательно взглянула на Андрея:
— Изучаешь?
— Что? — переспросил он.
— Знаю, изучаешь, — улыбнулась она. — Французский.
— Вон ты о чем, — наконец понял он. — Изучал. Было когда-то. А теперь…
— Нонна Геракловна? — еще раз взглянула исподлобья, то ли вопросительно, то ли утвердительно, удивляя его.
— А ты откуда знаешь?
— А я о тебе все знаю, — нахмурилась она, прикрыв глаза ресницами.
И больше ни слова…
Каждый раз, когда он, теперешний Андрей Семенович Лысогор, вспоминает о том времени и о том, как они тогда жили, в его душе пробуждаются запоздалая боль и умиленное сочувствие. В самом деле, как же они тогда бедно, нищенски жили! В холодных, сырых глиняных хатах, не имея даже приличного одеяла и топлива. У хлопцев две-три вылинявших рубашки. У Грицка вытертая добела кожанка, у него, Андрея, купленное на старгородском базаре демисезонное темно-коричневое пальтишко. У Евы короткое, серенькое, с короткими рукавами пальто, из которого она давно уже выросла, два платьица. Одно, в котором он впервые увидел ее, и второе темно-темно-вишневое, что так шло к ее смуглому лицу. У Нины подбитая тонким слоем ватина, коротенькая, шинельного сукна фуфайка с пушистым кроличьим воротником. Все, чем могли покрасоваться молоденькие девчата, было три-четыре платка, которые они время от времени меняли. У Нины цветастые, все какие-то оранжевые. У Евы более приглушенных тонов — темно-синего, темно-вишневого, черного в красных разводах. Старые учителя, работавшие здесь по десять, а то и больше лет, обзавелись хоть кое-каким домашним хозяйством и мало-мальски устроенным бытом. А они, молодые, совсем не были устроены — теперь даже диву даешься, — холодные, раздетые, полуголодные. И не случайно, оказывается, не просто ради того чтобы душу отвести, сердобольные Алевтина Карповна и Карп Мусиевич два-три раза в месяц «вареники» устраивали у себя дома: им хотелось хоть малость подкормить свою молодежь.
Они же, молодые, жили себе, вроде бы и не замечая своей бедности. Будто все так и должно было быть. Старательно зубрили свои науки, «грызли» методики, разрабатывали разные там «дальтон-планы», «гоняли» учеников и вместе с ними самих себя, подчитывая и обучаясь на ходу. Ходили на сходки да беседы, грезили недалекими уже, озаренными электричеством коммунами, повторяя слова поэта: «Обернемо землю в Комуну, в Едем… Світи ж нам, червоний маячо… Ми в край електричний невпинно ідем!»[15] Штурмовали сельскую темноту, извечную, казалось, непробиваемую мужицкую инертность и консерватизм, устраивали вечера поэзии, ставили в драмкружках пьесы Ирчана, Миколы Кулиша, Микитенко, Мамонтова, Васильченко и Тобилевича, поднимали целые села на закрытие церквей, срывали на переплавку медные колокола, мечтали о необозримых колхозных полях, о далеких сказочных городах, прославленных театрах, о чудесных полотнах Третьяковки, о высшей школе… Жили, работали, увлекались и влюблялись. И еще — много читали… И для себя, и людям… И опять-таки мечтали. О ясной, новой, счастливой грядущей жизни. И о своем будущем. Мечтали, когда собирались вчетвером у старой Секлеты или у девчат, на застольях у Алевтины Карповны, и в школе с детьми, и на беседах с будущими колхозниками, и в клубе — бывшей церкви — с комсомольцами, с Никоном Тишко, который и сам охоч был помечтать, особенно о небе, о самолетах и голубых петлицах летчика.
И особенно внимательно, молча прислушивалась к этим мечтаниям Ева. Сидит, слушает, иногда улыбнется скупо, застенчиво и снова глубоко задумается.
Лишь порой, когда речь заходила о чем-то особенно для нее интересном, все-таки отваживалась и переспрашивала… Интересовали ее люди, уже побывавшие где-то, многое повидавшие. Вот Нина — она со студентами техникума в Киев, в Одессу ездила, видела Днепр, Черное море, в музеях, даже в Театре имени Франко побывала на спектакле «Девяносто семь». Никон Тишко в Закавказье служил, Грицко Маслюченко собственными глазами видел плотину Днепрогэса. А Лысогор, хотя и побывал за всю свою жизнь только в двух городах — Старгороде и Николаеве, зато читал больше всех, мог рассказать о таком, о чем здесь, в Петриковке, никто и не слышал. А то зайдет к Карпу Мусиевичу кто-нибудь из старших учителей, хотя бы тот же Мина Фокич, физик, который всю империалистическую и часть гражданской воевал, побывав в свое время даже в австрийских и прусских краях, или Заремба Конон Федорович, математик, живший и в Харькове, и в Одессе, или же Мартин Августович, преподававший основы труда, который жил в Москве и в Петербурге, самого Максима Горького видел и слышал. Вот Ева, наслушавшись их рассказов, совсем загрустит. У Андрея, когда он смотрит на нее в такие минуты, сердце сжимается от боли. Однажды, наслушавшись всякой всячины, она задумалась и грустно глубоко вздохнула:
— А я, «инкубаторная», дальше Скального ничего и не видела!
— Ваше, Ева, все еще впереди, — успокаивала ее Алевтина Карповна, — наездитесь и насмотритесь.