Читаем Один полностью

Света, я много раз говорил о том, что я философию знаю очень мало, отношусь к ней вслед за Пушкиным довольно скептически: «Вот вам в яму протягивают веревку, а вы обсуждаете, веревка — вещь какая». Философия как строгая наука Гуссерля, то есть как наука строго о феноменологии мышления, о законах мышления, она казалась мне одно время очень привлекательной. Знаете, была же мода, все читали философию, не напечатанную в России, или забытую, и все девяностые годы все читали эту классику философии XX века. Меня это никогда не увлекало. Хайдеггер мне всегда казался великим путаником, и я в этой путанице видел фашизм, который так хитро маскируется. Мне нравился всегда Витгенштейн, отчасти потому, что я говорил уже, при известных обстоятельствах нам пришлось в группе его изучить. Нам был спущен, сослан за вольномыслие в 84-м году преподавать на журфаке историю партийной печати специалист по Витгенштейну, и все, что мы о нем знали — это то, что он специалист по Витгенштейну. Естественно, нам не хотелось слушать про партийную печать, на первом же занятии наш комсорг Сережа Эндор сбил его навеки вопросом, в чем разница между ранним и поздним Витгенштейном, и до конца семестра он ни о чем другом не говорил. Вот тогда «Логико-философский трактат» был для меня абсолютно настольным чтением. Я говорил о том, что у меня над столом висело: «О чем нельзя говорить, о том следует молчать». Я вообще Витгенштейна из всех философов XX века и биографически, и идеологически любил тогда больше всего. А в принципе я философию не очень как-то жалую. И я не знаю, зачем этим заниматься.

«Возможен ли в среде акмеистов поэт-транслятор?»

Хороший вопрос. Видите ли, наверное, возможен. Нарбут, конечно. Конечно, Нарбут. Видите, какая история, акмеизм с его культом рацио, с его самоценным словом, я думаю, что Гумилев был наименее модернистом, он любил архаику. Но в одном он модернистом был безусловно — в своем жизнестроительстве, жизнетворчестве. Ну и, конечно, в примате рацио. Он настолько рационализировал процесс сочинительства, что даже ему принадлежит блестящая мысль, что в стихотворении должно быть нечетное количество строф. Понимаете, вот до этого, совсем до приема довести. И кстати говоря, поэзия Гумилева при всем ее мистическом, духовическом наполнении, при всем ее религиозном пафосе она мне кажется довольно ясной, такой кларистской, и я не вижу в этом ничего дурного. Другое дело, что и у клариста Кузмина есть совершенно сновидческие вещи, как например, знаменитый «Конец второго тома» или «Темные улицы вызывают темные чувства». Они и в суггестии были довольно сильны, суггестивная лирика ему очень удавалась. Но я так полагаю, что среди акмеистов вполне возможен транслятор. Гумилев, конечно, ритор, тут говорить нечего, тем более что Гумилев, обратите внимание, он не знает периодов буйнописания и полного молчания, как Блок. Он работает как машина, абсолютно стабильно. И в самые, казалось бы, неподходящие моменты он выдает на-гора замечательные стихи. Он умный поэт, и он не зря говорил Честертону, что поэты — самые умные люди на свете. Он вполне рационален. Но среди акмеистов были иррациональные довольно ребята. Кстати, вопрос насчет того, в какой степени Ахматова является транслятором — она все время настаивала и подчеркивала, что она писала всегда, что у нее не было долгих пауз. Но видите, наверное, в какой-то степени транслятором была и она, хотя Ахматова очень умный поэт, уж она-то точно умнее Блока. Она проницательнее, она лучше разбирается в людях. Но «Поэма без героя» — это случай чистой трансляции, просто «Поэму без героя» надо рассматривать в контекстах не ахматовской поэзии, а в контекстах поэзии 39–40-х годов, рассматривать ее одновременно с тем, что писали тогда Пастернак и Мандельштам. Мандельштам ни в какой степени не транслятор, но поскольку он находится в тот момент в ситуации сильнейшего стресса, и к риторике, к мышлению связанному был малоспособен, у него появляются такие вот картины страшные, такие прозрения.

Перейти на страницу:

Похожие книги