– Немецкая армия – самая дисциплинированная армия в мире. Это знают все. И в плену она тоже должна оставаться такой же! – полковник никак не мог отказаться от принятого в беседе со своими солдатами торжественного тона.
Анохин понял.
– Продолжайте! – спокойно и несколько тише, чем надо, попросил он. – Только, пожалуйста, не так громко! Оне шрай! У меня хороший слух… гут Гехер… несмотря на то что был контужен. Не надо устраивать театр.
Полковник в свою очередь понял если не все, то, бесспорно, многое из того, что сказал Анохин, и потому перешел едва ли не на шопот.
– Либеральные порядки, которые вы здесь завели, разлагают армию. Один ночует у фрау Теонии, другой – еще у какой-то фрау. Это непорядок. Сегодня обер-ефрейтор Петер Зонтаг опоздал на аппель на десять минут. И что же? Вы его наказали? Нет! И у меня вы тоже отобрали это право!.. Но так не может быть. Так не должно быть! Нужен порядок! Орднунг!
– Это мне понятно, полковник. Хочешь орднунга? Хочешь опять загнать всех в овин? – все еще тихо, но со скрытой яростью заговорил Анохин. – Сейчас твои солдаты, полковник, сыты, обуты, одеты, – он подкреплял свои слова жестами. – И потому работают. И потому мы строим то, что нам велено построить. Но если я послушаюсь тебя и завтра вновь загоню всех в овин, то через неделю им нечего будет фрессен. Жрать! И тебе, полковник, тоже! И остановится дело, ради которого мы здесь, – Анохин сорвался на крик: – Дело! Захе! Арбайт! Верк! Гешафт!
Развернувшись, он торопливо зашагал к стройплощадке. Но, сделав несколько шагов, обернулся:
– Твой протест, полковник, я, конечно, передам! Как только заработает рация!
Бульбах, как ни странно, вся уяснил. Он выглядел растерянным.
Глава семнадцатая
На рассвете Анохин поднялся с постели, пошел к умывальнику. Шел, все больше наваливаясь на палку. Его шатнуло, раненая нога словно подломилась. Он схватился за стойку и удивленно присел. Провел рукой по лбу, смахнул с него обильный пот. Попытался вновь привстать, но странная боль пронзила все его тело.
– Комаров! – тихо позвал он. – Слышь, Комаров!
В закутке у Комарова было темно, но натренированное ухо его не подвело. Брезентовая завеса выгородки распахнулась, и при свете тусклых лучин перед Анохиным возник Комаров в ботинках на босу ногу, в кальсонах и в накинутом на голое тело полушубке.
– Что случилось, товарищ командир?
– С ногой что-то… Не хочет, зараза, идти.
Комаров провел рукой по его щеке.
– Да вы весь горите…
И, присев на корточки, он попытался закатать ему окровавленную штанину. Нога опухла, и он ничего не мог сделать. Тогда он бросился в свою каптерку, вернулся с ножницами и располосовал ему и брюки, и кальсоны, оголив толстую, как колода, посиневшую ногу. Сукровицей сочилась рана.
– И то сказать, сутками на ногах. Сколь делов себе на плечи взвалили, – ворчал Комаров. – А сами-то худущий, ну чистый воробей.
– Ты акафисты мне не пой! – сердито сказал Анохин. – Делай что-то.
– Для начала до кровати вас надо.
– Сам дойду.
Он стал подниматься, сделал шаг к своему закутку и, потеряв сознание, опустился на пол.
От этого стука проснулись пленные. Окружили Анохина. Уложили на кровать. В этот круг втиснулся «медик», ефрейтор Вернер.
– Ты слева заходи… слева… Только тихо… ти-хо-нечко, – бормотал в бреду Анохин. Перехватив руку Вернера, он открыл замутненные беспамятством глаза, спросил: – Что, сестричка, опять? В ту же ногу?.. А Трушкин жив?
Вернер между тем нажимал пальцами опухлость вокруг раны. И из нее уже не сукровица сочилась, а кровь и гной.
– Ну ты, коновал! Полегче! – пришел в себя и закряхтел Анохин.
От боли он закусил губы, до белизны пальцев сжал дощатые боковушки кровати.
– Плехо, – закончив исследование, Вернер поднял на окруживших Анохина пленных и конвоиров надтреснутые очки, вместо дужек придерживаемые на лбу двумя веревочными петлями. – Нох айн шплиттер… шелесо… шпрендштюк…
– Известное дело, железо, – догадался кто-то.
– Осколок, – сказал Чумаченко, который то ли сам пришел на наряд, то ли его позвали.
– Унд вас… что мусте их делайт? – спросил ефрейтор, коверкая немецкий и русский.
Смысл последней фразы Чумачеенко легко угадал по выражению лица Вернера.
– Ты у меня не пытай. Я в твоем деле не большой советчик. Делай, что надобно!
– Гут, их ферштанден! – и Вернер из мягкого и увальневатого немца превратился в твердого и четкого хирурга. Командовал резко, отрывисто: – Нох лихт! Свет!.. Гайс… горячи вассер! О-гонь! Мессер, нож!
И в закутке у Анохина запылали еще несколько светцев, пленные и конвоиры расступились, образуя просторный круг.
А возле Анохина вдруг оказалась Палашка. Как она догадалась, как услышала? Она смотрела на приготовления Вернера и испуганно спрашивала:
– Что он будет делать?.. Он будет резать?
Вернер понял страх девочки. Показывая на ногу Анохина попытался объяснить:
– Здес… плехо… шплиттер… шелесо… металл…
– А ну как что не так сделает? – спросила Палашка, полными слез глазами глядя на Чумаченко. – По неумению может? Или еще по какой причине?
– Понимаем, – уныло качнул головой Чумаченко. – Да только другого выхода нету.