– И допуск номер один к секретной работе имеешь?
– Это уж как водится. Как все радисты.
– Тогда вот… прочитай! – и Чумаченко извлек из глубин своего бокового кармана вчетверо изогнутый лист бумаги. – Донесение!
Комаров поправил очки, стал неторопливо читать:
– «…Проявляется либеральное отношение до пленных… просто, можно сказать, подпустительство, – шевелил губами радист. – Уже не мене десять военнопленных фашистов вольно живут на квартирах, едят, что хочут, а так же несомненно, хоть и не видел лично, имеют предосудительные и вредные антисоветские связи с молодыми жительницами деревни, что может привести к появлению детского поголовья чуждого происхождения…» – радист поднял голову, поправил очки, спросил у Чумаченко. – Какого происхождения?
– Что, не понимаешь, да? Вот, к примеру, ты, Комаров, имеешь это… ну, связь с жительницами?
– Никак нет! – даже несколько испуганно ответил радист, чистыми глазами сквозь линзы очков глядя на старшину.
Чумаченко, впрочем, тоже понял, что задал не совсем уместный вопрос: Комаров в своих очках вряд ли даже сумеет толком разглядеть жительницу, не то что станет думать про связь с нею.
– Молодец! – похвалил Комарова Чумаченко. – Потому что ты истинный комсомолец. Устав небось на зубок знаешь?
– Так точно! – И, подумав немного, Комаров сказал: – Вы, конечно, меня извините, но… вам бы тоже… насчет бдительности… Такой важный документ, а вы его с собой носите, – и, понизив голос до шепота, добавил: – А случись чего… Какой-нибудь враждебный элемент прочтет? Такой камуфляж может получиться…
– Соображаешь! – обрадовался Чумаченко. – Имеешь деловое предложение?
– Положите вон ко мне в сумку для шифров. Секретная сумка, в сейфе храню! А как связь наладится, первым делом передам! – пообещал Комаров.
– Во! Я к тебе давно приглядывался! – сказал Чумаченко, укладывая свое донесение в брезентовую сумку Комарова. – Не пропадет?
– Да что вы! Головой отвечаю!
– Я сразу заметил, есть в тебе достойные качества… И скажи, как это тебе до сих пор сержантскую лычку не повесили?.. Недогляд! По возвращению я походатайствую.
– Спасибо, – Комаров спрятал брезентовую сумку в «сейф» – сколоченный из толстых досок ящик с висячим замком.
– И про донесение никому ни слова, – предупредил Чумаченко. – Сам понимаешь, дело, можно сказать, государственной важности.
– Чего там! Это и ежу понятно!
Не только Чумаченко, Бульбах тоже стал постепенно замечать, что тот порядок, к которому он привык в своей армии и даже в плену, постепенно исчез, превратился в некую, тщательно скрываемую внешней дисциплиной разболтанность. Уже многие немцы, откупившись у конвоиров, перешли жить к бобылкам. Ухаживали за скотиной, чинили избы, рубили дрова…
Зато на столе, даже у тех, кто остался жить в овине, всегда были шаньги, яичница, сальцо, а то, случалось, и курятинка.
Поразмыслив, Бульбах решил без предупреждения собрать на аппеле, возле овина, своих солдат. На построение их вышло немного. Некоторые, нивесть каким образом узнав про аппель, бежали с разных концов деревни, на ходу застегивая ватники и полушубки. По-мужицки совали за опояски топоры. Занимали место в строю.
– Миллер!.. Шмидт!.. Зонтаг!.. – выкликал солдат полковник.
И слышал в ответ обычные солдатские ответы. Но кое-кто, заметил он, отвечали за других. И это вконец разозлило Бульбаха. Лицо герра оберста стало мрачным. Закончив перекличку, он разразился длинной тирадой. Он говорил о том, что немецкая армия всегда была самая дисциплинированная в мире, а ее солдаты отличались абсолютной честностью и добросовестностью. А сейчас? Здесь, в плену, они стали вести себя совсем как русские. Даже выглядеть стали, как «мужики». Это слово он, конечно, произнес по-русски. Безобразие! Полковник перешел на торжественный тон. Он говорил, что нельзя терять великие традиции! На этих традициях выросла великая Германия, великая страна. В плену армия должна оставаться такой же, как и прежде, как и до войны!..
Он говорил и говорил, поводя пальцем перед носами солдат.
Прислонившись к овину, Анохин слушал Бульбаха. Из множества слов он выделил понятные для себя «немецкая», «дисциплина», «армия», «великая», «плен» и понял, о чем вел речь полковник. Был бы переводчик, Анохин сказал бы полковнику несколько веских слов. А приходилось, увы, объясняться с помощью мимики, жестов и короткого словаря самых употребительных, выученных еще на фронте слов.
После завершения увещевательной речи, когда солдаты нестройными рядами потянулись к стройплощадке, Бульбах, четко печатая шаг, подошел к Анохину и приложил руку к козырьку кепи. Этим полковник как бы подчеркивал, что он намерен обратиться к Анохину официально и по очень важному делу.
– Господин лейтенант! – торжественно сказал он.
– Полковник, у нас господ давно нет, – Анохин нарочито немного сбил спесь с надменного полковника.
– Я поймал… понимай… – Бульбах растерялся. Не называть же русского «камрад». – Эндшульдигум зи!.. Я должен заявить протест!
– Протест? – переспросил Анохин.