Он примостился на заднем сидении, в углу, не встревая в общий разговор. Удивительно было, спустя столько лет, до чего отчетливо помнился ему этот нетронутый, утренний снег... Феликс и теперь видел его перед собой, вперемешку с островками морозисто-белых солонцов за стеклом. Хотя, думал он, дело было не только в снеге. А еще и в том, что в кармане него лежал пропуск, отпечатанный на куске картона, пускай только
Хотя — какая там к дьяволу праздничность, усмехнулся он, да еще в первое-то время... С унынием вслушивался он этот гудок, подходя к низенькому, в две ступеньки, крылечка проходной!..
Он прикрыл глаза, прикинулся, что задремал, а сам только и силился не расхохотаться, вспоминая те первые дни, когда он очутился в инструменталке. Не у токарного станка, о котором ему мечталось, а там, куда направил его начальна цеха, обронив напоследок милосердное «пока...»
Инструменталка оказалась всего-навсего кладовой. Мало того, навстречу Феликсу поднялась из-за своего столика немолодая рыхлая женщина с выпирающим из спецовки животом... Он должен был заменить ее на период декрета. Что после этого мог он ответить на вопрос, кем он работает на заводе? Кладовщиком? Подменяя беременных женщин,— на что еще он годился?.. Но это было не все! Лерки, метчики, сверла различных диаметров... Ножевочные полотна, напильники — бархатные, личные, драчевые... Втулки, развертки, штангеля... Он терялся в названиях, путался в размерах. Ни Шекспир и Сервантес, которых он боготворил, ни Блок и Маяковский, зачитанные им вдоль и поперек, не помогали ему отличить фрезерный станок от долбежного, метчик от лерки. Над ним потешались в открытую, впрочем, сам он зачастую даже не схватывал смысла насмешек. Это уберегало его от горечи обид, от напрасных самолюбивых терзаний.
Он весь сосредоточился на своих сверлах, напильниках и ножевках. На центральный заводской склад, за дефицитным инструментом он шел, как на вражеский дот, стиснув в руке накладные. Когда дело касалось их цеха, он становился решителен и неуступчив. Жалкий его закуток, обнесенный дощатой стенкой, представлялся ему местом, от которого зависит боепитание, сражение за план, за каротажки, выпускаемые заводом для неотложных нужд всей страны... Тогда это было в моде — военная терминология: боепитание, сражение за план... В цеху работало много недавних фронтовиков, они, случалось, засиживались в инструменталке, рассказывая — про Берлин, про Будапешт, про то, о чем было не прочитать в газетах.
Когда кладовщица возвратилась из декрета, ему было жаль покидать инструменталку. К тому времени она превратилась в своего рода клуб, где перекуривали, хохмили, поплевывая на промасленный пол, толковали о жизни, о международном положении, он приносил сюда свежие номера журналов, книга, заговаривал о литературе, искусстве — и с удивленном чувствовал, что его, мальчишку, слушают с не меньшим вниманием, чем он — ветеранов-фронтовиков. После конца смены его не тянуло домой. То есть к тетке,— он давно жил у родственников, переходя из рук в руки наподобие эстафетной палочки, которую, однако, не спешили перехватывать. Впрочем, он ехал чаще не домой, а в библиотеку, маленькую и уютную, напротив Политехнического,— он готовился в институт. Но в тишине и тепле его вскоре смаривал сон...
Пожалуй, в этом Бубенцове было что-то от него самого, думал он. С поправкой на время...
Въехали в поселок — базовый, тот самый, до которого добирались весь день. Степь на западе пылала костром в полнеба. Палатки геологов, вольным табором разбитые на окраине; сборно-щитовые дома, вытянувшиеся в короткие, компактно спланированные улицы, разбросанные кое-где землянки, а кое-где и коттеджи с теремками-мезонинчиками,— все было розовым, пурпурным, багровым, в каждом стекле был пожар. Газик развернулся на площадке перед столовой. Здесь по периметру располагались все те легкомысленные сборные домики, на одном значилось «Почта», на другом — «Промтовары». В третьем была столовая, и у входа в нее, на крыльце, со спичкой в зубах, возвышался Гронский в окружении всей честной компании. При виде машины оттуда исторглись такие радостные возгласы, будто расстались они не три часа, а по крайней мере три дня назад. Феликс подумал, что вскоре, может быть, завтра, все они расстанутся — и уже вряд ли соберутся когда-нибудь вместе... Ему отчего-то сделалось грустно.
Вышли из машины, он представил Самсонова.
— И что там, на буровой?— пожимая Самсонову руку, спросил Карцев у Феликса, как бы подмаргивая — или вправду подмаргивая — сквозь очки.
— А выпороли,— вздохнул Феликс сокрушенно.— И меня, и литературу...