«Жизненные...» — повторил про себя Феликс. Жизненные-безжизненные... И ему вдруг захотелось открыться, рассказать о себе, о деле, которое было основным — если не единственным — смыслом его жизни, ведь те, кто тут собрался, знали о нем куда меньше, чем он — о том, чем занимались они...
...Но именно поэтому, почувствовал он, его не поймут. И любое из его объяснений будет воспринято как жалкая попытка отвертеться, увильнуть... Они попросту их не примут, любые оправдания,— эти люди, которые поднялись сегодня спозаранок, и пробурили свои метры, добрались — если не до нефти, то до глубины, которая пахнет нефтью, и сейчас поджидают, когда вахтовка привезет новую смену, и та, уже под звездами, станет продолжать бурение, пробиваясь к коллекторным пластам... Они знают и делают свое дело и требуют, чтобы каждый знал и делал свое дело, а если кто-то его не знает, или знает, но ему мешают сто тысяч обстоятельств,— он может ничего такого не рассказывать, все равно его не поймут, не примут...
Темиров,— подумал он,— вот кого бы они поняли и приняли... Вот кто здесь был бы своим...— На мгновение перед ним промелькнул Статистик, его рыжий брезентовый балахон, в котором он видел Темирова в последний раз...
— Нам пора,— сказал Чуркин.
И правда, им давно пора было ехать, но теперь уже трудно было сразу взять и оборвать едва завязавшийся разговор, суматошный, скачущий с одного на другое. Феликс уже знал, что добродушного кавказца зовут Камиль Ахвердиев; что веснушчатый парень, Роберт Шмидт, в бригаде третий год и работает слесарем-ремонтником; имени рабочего, который сидел на корточках, с ветошкой в руках, он не запомнил, но запомнил, что тот откуда-то из-под Перми, что раньше он бурил нефть в Туймазах... Но подъехала машина со сменой, надо было сдавать вахту.
Уезжая, Феликс оглянулся на буровую (где они пробыли вместо обещанного Чуркиным получаса добрых полтора), на вышку, похожую переплетением устремленных в вышину ферм на остов готической башни, на груду труб и ящик с керном, на машущих вслед машине рабочих (с некоторыми из них, возможно, ему предстояло еще встретиться вечером...). Ему сделалось грустно. Это было смутное, удивившее его самого чувство. Была в нем зависть — второй раз в тот день испытывал он ее... Но не только, не только...
Уже в дороге, сидя в стремительно мчащемся прямиком по гладкой степи газике, он уловил в разговоре, завязавшемся между Самсоновым, Чуркиным и Сергеем, слово «каротаж», впервые сегодня услышанное в ауле, за чаепитием. Оно прозвучало тогда для него нейтрально, сухо, но и тогда почуялся в нем, как слабый, почти выветрившийся запах, какой-то забытый смысл. Теперь он вспомнил: «каротажки» — так называли машины, оборудованные приборами для поиска нефти и газа...
В семнадцать лет он жил в Москве, у своей тетки; на заводе, куда его взяли в механический цех, делали «каротажки». До завода было далеко, он поднимался в половине шестого, чтобы успеть добраться от старого кирпичного дома на Селезневке сначала троллейбусом, потом метро до Серпуховского вала, а там трамваем почти до самой проходной... Он входил в проходную обычно вровень с гудком, раздававшимся за полчаса до начала первой смены. Ему запомнился этот упругий бас, от которого содрогался воздух, этот зычный молодой рев среди темного, замороженного неба. Запомнились тихие, молчаливые вагоны, люди, плотно прижатые друг к другу, серые лица, досыпающие на ходу, туго повязанные платки, фуфайки, валенки, накрепко вбитые в калоши. Запомнился снег, лежащий у подъезда нетоптанным настом — с ночи...
Ему надо было ехать на другой конец города, и по утрам казалось, что он раньше всех выходил на пустынную улицу, с искристыми кругами фонарей, с отдаленным скрежетом первых, пушистых от инея трамваев. Он шел, по временам оборачиваясь, чтобы увидеть за собой цепочку четких, единственных на тротуаре следов.
Особенно отчетливо представился сейчас ему почему-то этот снег — свежий, нетронутый...
А может быть, и стоило, подумал он, когда буровая осталась уже далеко позади, может, и стоило рассказать... Может, как раз они-то и поняли бы...
8
Пожалуй, можно бы и рассказать...
Газик ровно бежал по дороге, стрелка спидометра перед шофером была как приклеенная. Степь имела здесь более обжитой вид. По сторонам виднелись конусы разведочных вышек. Навстречу пылили вахтовки, расстилая позади клубящийся шлейф. Даже по слою пухляка на дороге можно было заключить, сколько машин ежедневно перемалывают колесами эту твердую, пересохшую землю в тонкий, как парижская пудра, порошок.