Рудаков замечает, что, меняя вид глагола на совершенный, его приятель выносит себе приговор: «Главное, представить, что мы уже убиты».
…
Начинало темнеть, времени было мало, однако нужно было прочесть «Письма». Почти стемнело на третьем письме. Он стоял спиной к обледенелому окну и торопился дочитать. Было ясно, что следующего раза может уже не быть. А пока я был у него, умерла Людмила.
Жил он на канале Грибоедова, там – к заводу Марти, в сторону за Мариинский театр. Квартира – бывшая дворницкая, в одноэтажной каменной пристройке в глубине двора. Дверь из крохотной кухни – прямо в снег. Жил он теперь в крайней, ближней к воротам комнате. Приходя, я стучал в стекло. Сквозь слой льда он разглядывал, кто стучит. Потом отпирал дверь. Я каждый раз, входя во двор, не без страха смотрел – есть ли следы на снегу, мог ли он еще выходить за хлебом. Сговорились, что, если будет худо, он заранее подымет защелку французского замка.
15 февраля следов на снегу не было и замок не был спущен.
Так исчезает грань между жизнью и смертью: Ремезов пишет, что он уже умер, Рудаков над ним, только что умершим, пишет как над живым и читает ему – как живому (опять же в духе конкуренции). Между двумя этими стихотворными текстами, поступками, актами стирается разница между жизнью и смертью:
1) Ремезов пишет о себе живом как о мертвом;
2) Рудаков, обнаруживший его, пишет о нем, мертвом, как о живом и читает ему, мертвому, как живому.