Рудаков описывает мертвую блокадную квартиру как уникальный, коварный хронотоп: место времени, которому не следует доверять, времени, которое пережило хозяев квартиры, обогнало их. Он описывает идущее, продолжающееся, но при этом мертвое время мертвых людей, бездействие Харона. Согласно его наблюдениям, жизнь и смерть в блокадном городе более не разделены, а если и разделены, то иначе, чем прежде. Граница между жизнью и смертью отменена и подтверждена одновременно. И примечательно, что на его пути, в его поле блокадного зрения встречается, оказывается Другой поэт, который в состоянии отметить эту экзистенциальную перемену одним легким, но и мощным, действенным движением слова.
В дополнение к безответным Сумарокову, Блоку и Вагинову Рудаков и в блокаду нуждался в поэтической ситуации взаимности, если брать за прообраз общение с Мандельштамом.
Он находит и навещает приятеля-поэта Михаила Ремезова, некрупную литературную птицу, литератора, брезгливо придерживавшегося по возможности полей страницы официального литпроцесса (как известная крыса Чучундра, никогда не выбегавшая на середину комнаты). В двадцатых Ремезов писал под Серебряный век, далее прислушивался к ОБЭРИУ, как и Рудаков был репродуктором «старших» и «больших» фигур. Как показывает его единственный, дошедший до нас посредством Рудакова, блокадный текст, обладал он даром точности – возможно, в ремесле важнейшим.
Теперь уже с Ремезовым Рудаков развивает свою потребность в поэтическом взаимопроникновении: он ходит к нему, умирающему, чтобы читать с ним, умирающим,