московской меценатки. Мы не могли удержаться и покатывались со смеху, слушая
модные наблюдения Михаила Осиповича: выходило, что дама одета была в каких - то
одних только "позументах" и "декольте".
Летом 1923 г., в Берлине, в очень жаркое утро, пришлось ему много бегать по
разным полицейским учреждениям. Он вернулся, задыхаясь и обливаясь потом:
— Вы знаете, до чего дошло? До того дошло, что я, было, вздумал зайти в какое-
нибудь ихнее кафе, выпить стакан кофе. Но после одумался: ведь отец семейства!..
Это было сказано без малейшей иронии, совершенно серьезно.
Минуя анекдоты, я думаю, что в его самоограничении был подлинный аскетизм.
Те, кто прожил в Москве самые трудные годы, — восемнадцатый, девятнадцатый и
двадцатый, — никогда не забудут, каким хорошим товарищем оказался Гершензон.
Именно ему первому пришла идея Союза Писателей, который. так облегчил тогда
нашу жизнь и без которого, думаю, многие писатели просто пропали бы. Он был самым
деятельным из организаторов Союза и первым его председателем. Но, поставив Союз на
ноги и пожертвовав этому делу огромное количество времени, труда и нервов, — он
сложил с себя председательство и остался рядовым членом Союза. И все - таки в самые
трудные минуты Союз шел все к нему же — за советом и помощью.
Не только в общих делах но и в частных случаях Гершензон умел и любил быть
подмогою. Многие обязаны ему многим. Он умел угадывать чужую беду — и не на
словах, а на деле спешил помочь. Скажу о себе, что если б не Гершензон — плохо мне
было бы в 1916 — 1918 г. г., когда я тяжело хворал. Гершензон добывал для меня работу и
деньги; Гершензон, а не кто другой, хлопотал по моим делам, когда я уехал в Крым. А уж
о душевной поддержке — и говорить нечего. Но все это делалось с изумительной
простотой, без всякой позы и сентиментальности. Его внимательность и чуткость были
почти чудесны. Я, к сожалению, сейчас не могу подробно описать один случай, когда
Гершензон выказал лукавую и веселую проницательность, граничащую с ясновидением.
Доброта не делала его ни пресным, ни мягкотелым. Был он кипуч, порывист и
любил правду, всю, полностью, какова бы она ни была. Он говорил все, что думал, —
прямо в глаза. Никогда не был груб и обиден, — но и не сглаживал углов, не золотил
пилюль.
— Начистоту! — покрикивал он, — начистоту!
Это было одно из его любимых слов. И во всех поступках Гершензона, и в его
доме, и в его отношении к детям, — была эта чистота правды.
***
При всей доброте, не был он слеп. В людях тщательно разбирался, и, не будучи по
природе обидчиком, — просто проходил мимо тех, кто ему не нравился. В каждом
старался он найти хорошее, но если не находил — вычеркивал человека из своего
обихода.
При случае умел сказать зло и метко. Об одном расторопном и разностороннем
литераторе сказал:
— Он похож на магазин с вывеской: "любой предмет — пятьдесят копеек на
выбор".
Однажды я высказал удивление: зачем X, что бы ни писал — поминает про свою
ссылку в Сибирь?
— Ну, как же вы не понимаете? — сказал Гершензон: — Это же его орден; орден
пришит к мундиру и сам собой надевается вместе с мундиром.
Иногда он проявлял даже резкую нетерпимость. Мы как-то ехали в трамвае с
Девичьего Поля к Арбатским Воротам. У Смоленского рынка в вагон вошел
почтеннейший господин, поздоровался с Гершензоном и завел разговор. Гершензон
отвечал, поглядывая в окно. Вдруг, в начале Арбата, он кинулся к выходу. Я его стал
удерживать:
— Куда вы? нам еще две остановки.
— Нет, нам слезать!
И, не слушая меня, выскочил из вагона. На тротуаре он на меня накинулся:
— Зачем вы меня удерживали? Что ж, вы хотели, чтобы я с ним еще разговаривал?
Нет, уж лучше дойдем пешком.
— Да кто это?
— Профессор Р.: самый надутый дурак, какого я знаю.
Не вынося глупости, ханжества, доктринерства, даже на них обижаясь, — он был
незлобив на обиды, нанесенные ему лично. Однажды некий Бобров прислал ему свою
книжку: "Новое о стихосложении Пушкина ". Книжка, однако ж, была завернута в номер
не то "Земщины", не то "Русской Земли" — с погромной антисемитской статьей того же
автора. Статья была тщательно обведена красным карандашом. Рассказывая об этом,
Гершензон смялся, а говоря о Боброве всегда прибавлял :
— А все - таки человек он умный.
Еще в начале знакомства он вдруг спросил :
— У вас хороший характер?
— Не важный.
— Ну, значит, скоро поссоримся: у меня ужасный характер. Вот вы увидите.
Слава Богу, мы не поссорились. "Ужасного" в его характере оказалось одно:
упрямство. В общем он умел слушать возражения и умел иногда соглашаться с ними. Но
часто бывало иначе: он вдруг безнадежно махал рукой и воскликнув : ,, Бог знает, что вы
говорите ! " — резко переходил на другую тему.
Он был одним из самых глубоких и тонких ценителей стихов, какие мне
встречались. Но и здесь были у него два "пунктика", против которых не помогало ничто: