В конце лета я стал собираться в деревню на отдых. В среду, 3-го августа, мне
предстояло ухать. Вечером накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по
"Дому Искусств ". Уже часов в десять постучался к Гумилеву. Он был дома, отдыхал
после лекций.
Мы были в хороших отношениях, но короткости между нами не- было. И вот, как
два с половиной года тому назад меня удивил слишком официальный прием со стороны
Гумилева, так теперь я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он
обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему, как будто
бы, и вообще несвойственную.
Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но
каждый раз, как я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать: ,,Посидите еще". Так я
и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилева часов до двух ночи. Он был на
редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его
рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Федоровне и
великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень
долго — "по крайней мере до девяноста лет". Он все повторял:
— Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше.
До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня:
— Вот, мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это все
потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю — и сегодня
играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете.
И он, хохоча, показывал, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги, и
как он будет выступать "молодцом".
Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие
вещи на сохранение. Когда на утро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям
Гумилева, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил мне, что
ночью Гумилева арестовали и увезли. Итак, я был последним, кто видел его на воле. В его
преувеличенной радости моему приходу, должно быть, было предчувствие, что после
меня он уже никого не увидит.
Я пошел к себе — и застал там поэтессу Надежду Павлович, общую нашу с Блоком
приятельницу. Она только что прибежала от Блока красная от жары и запухшая от слез.
Она сказала мне, что у Блока началась агония. Как водится, я стал утешать ее,
обнадеживать. Тогда, в последнем отчаянии, она подбежала ко мне и, захлебываясь
слезами, сказала:
— Ничего вы не знаете... никому не говорите... уже несколько дней... он сошел с
ума!
Через несколько дней, когда я был уже в деревне, Андрей Белый известил меня о
кончине Блока. 14 числа, в воскресенье, отслужили мы по нем панихиду в деревенской
церкви. По вечерам, у костров, собиралась местная молодежь, пела песни. Мне захотелось
тайком помянуть Блока. Я предложил спеть "Коробейников", которых он так любил.
Странно — никто не знал "Коробейников".
В начале сентября мы узнали, что Гумилев убит. Письма из Петербурга шли
мрачные, с полунамеками, с умолчаниями. Когда вернулся я в город, там еще не
опомнились после этих смертей.
В начале 1922 г., когда театр, о котором перед арестом много хлопотал Гумилев,
поставил его пьесу "Гондла", на генеральной репетиции, а потом и на первом
представлении, публика стала вызывать :
— Автора!
Пьесу велели снять с репертуара.
Париж, 1931.
ГЕРШЕНЗОН
Однажды, еще в раннюю пору нашего знакомства, зимнею ночью, в Москве,
провожая меня через садик, чтобы запереть за мною калитку, Гершензон пошутил:
— Вот какой вы народ, поэты: мы о вас пишем, а нет того, чтобы кто-нибудь
написал стихи об нас, об историках.
— Погодите, Михаил Осипович, вот я напишу о вас.
Он усмехнулся в усы:
— Не напишете. Ну, покойной ночи.
— Покойной ночи.
Я потом всегда помнил свое обещание, не раз брался и за стихи, — да так и не
написал их: все казалось мне слабо и недостойно его.
Но все-таки мне приятно, что след наших встреч остался в моих стихах. В книге
"Путем зерна" есть у меня стихотворение "2-го ноября". Речь идет о том дне, когда, после
октябрьского переворота, люди в Москве впервые
Повыползли из каменных подвалов
На улицы.
Дальше — рассказано вкратце, как я ходил к Михаилу Осиповичу:
К моим друзьям в тот день пошел и я.
Узнал, что живы, целы, дети дома, —
Чего ж еще хотеть? Побрел домой.
Книжка вышла в 1920 г., и Гершензон тогда же читал ее, но об этих стихах у нас
разговору не было. Только в 1922 г., посылая ему из Петербурга 2-е издание,
дополненное, я внутри, на полях, против приведенных строк, приписал: "Это про Вас". Я
рассчитывал на то, что книгу, недавно читанную, он сейчас перечитывать не станет, а
приписку мою увидит, может быть, через несколько лет, когда я, вероятно, буду далеко от
него. Так и вышло. 23 октября 1924 г. он писал мне: "Не знаю, где вы теперь... Сижу дома,
хожу по комнате, читаю, — сегодня читал Ваше "Путем зерна".