Вероятно, он взял именно второе издание, прочел, увидел мою приписку — и
захотел написать мне. Это было последнее из его писем. Посланное в Ирландию, оно
попало ко мне в Италию только в самые последние дни 1924 г. Я ответил на него спустя
несколько дней, — но сам уже не получил ответа: Гершензон умирал.
Летом 1915 года я послал Гершензону оттиск статьи о петербургских повестях
Пушкина. Письмо, полученное в ответ, удивило меня простотою и задушевностью. Я не
был лично знаком с Михаилом Осиповичем, и хотя высоко ценил его, — все же не
представлял себе Гершензона иначе, как в озарении самодовольного величия, по которому
за версту познаются "солидные ученые". Я даже и вообще-то не думал, что столь важная
особа снизойдет до переписки с автором единственной статьи о Пушкине.
Однако, приехавший вскоре Б. А. Садовской пришел ко мне как-то вечером и
сказал:
— Пойдемте завтра к Гершензону. Он вас зовет.
Арбат, Никольский переулок, 13. Деревянный забор, поросший травою двор. Во
дворе направо — сторожка, налево еще какое-то старое здание. Каменная дорожка ведет в
глубь двора, к двухэтажному дому новой постройки. За домом сад с небольшим огородом.
Второй этаж занимает Гершензон, точнее — семья его. Небольшая столовая служит и для
"приемов". А сам он живет еще выше, в мезонине, которого со двора не видно.
Хоть и ободренный письмом и зовом (через Садовского) — все же впервые пришел
я сюда не без робости. Но робость прошла в тот же вечер, а потом уже целых семь лет, до
последнего дня перед отъездом моим из России, ходил я сюда с уверенностью в хорошем
приеме, ходил поделиться житейскими заботами, и новыми стихами, и задуманными
работами, и, кажется, всеми огорчениями и всеми радостями, — хоть радостей-то,
пожалуй, было не так уж много.
***
Маленький, часто откидывающий голову назад, густобровый, с черной бородкой,
поседевшей сильно в последние годы; с такими же усами, нависающими на пухлый рот; с
глазами слегка на выкате; с мясистым, чуть горбоватым носом, прищемленным пенснэ; с
волосатыми руками, с выпуклыми коленями, — наружностью был он типичный еврей.
Много жестикулировал. Говорил быстро, почти всегда возбужденно. Речь, очень ясная по
существу, казалась косноязычной, не будучи такою в действительности. Это происходило
от глухого голоса, от плохой дикции и от очень странного акцента, в котором резко -
еврейские интонации кишиневского уроженца сочетались с неизвестно откуда взявшимся
оканьем заправского волгаря.
Комната, где он жил, большая, квадратная, в три окна, содержала не много мебели.
Две невысокие (человеку до пояса) книжные полки; два стола: один — вроде обеденного,
но не большой, другой — письменный, совсем маленький; низкая, плоская кровать у
стены, с серым байковым одеялом и единственною подушкой; вот и все, кажется, если не
считать двух венских стульев да кожаного, с высокою спинкой, старинного кресла. В это
кресло (левая ручка всегда отскакивает, расклеилась) Гершензон усаживает гостя. Оно —
историческое, из кабинета Чаадаева.
Стены белые, гладкие, почти пустые. Только тропининский Пушкин (фототипия)
да гипсовая маска, тоже Пушкина. Кажется, еще чей - то портрет, может быть — Огарева,
не помню. В кабинете светло, просторно и очень чисто. Немного похоже на санаторий.
Нет никакой нарочитости, но все как то само собой сведено к простейшим предметам и
линиям. Даже книги — только самые необходимые для текущей работы; прочие — в
другой комнате. Здесь живет человек, не любящий лишнего.
***
Кончая гимназию, Гершензон мечтал о филологическом факультете, но отец не
хотел и слышать об этом. В восьмидесятых годах, да и позже, для филолога было два
пути: либо учительство, либо, в лучшем случае, профессорство, иначе говоря — служба
по министерству народного просвещения, для еврея неизбежно связанная с крещением.
Старик - Гершензон был в ужасе. Михаила Осиповича отправили в Германию, где
он поступил в какое-то специальное высшее учебное заведение, по технической или по
инженерной части. Там пробыл он, кажется, года два—и не вынес: послал прошение
министру народного просвещения о зачислении на филологический факультет
Московского Университета вольнослушателем.
Потому вольнослушателем, что в число студентов попасть не мечтал: под
процентную норму подходили лишь те, кто кончал гимназию с золотой медалью; у
Гершензона медали не было. Но тут произошло нечто почти чудесное: из министерства
получен ответ, что Гершензон зачислен не вольнослушателем, а прямо студентом.
Причина была простая: на филологический факультет евреи не шли, и прошение Михаила
Осиповича было в тот год единственное, поступившее от еврея: он тем самым
автоматически подошел под норму.
Однако эта удача обернулась для Гершензона бедой: отец, вообще недовольный
упрямством Михаила Осиповича, никак не поверил в "чудо" и решил, что Михаил