— Поедешь обратно, — цедил, — смотри, чтоб у тебя таксист оружие не отобрал. А то будешь просить: «Дяденька, оставьте хоть один патрон, я военный! В спецназе служу!» «Молчи-и, душара! — скажет тебе. — И берцы тоже снимай!» Опять в носках придёшь домой. …Ты до звонка достаёшь, я забыл? А то бросай камушками через ворота. Я услышу. Может быть.
— Собака, — не обращая ни малейшего внимания на произносимое Злым, обратился Тайсон к путавшейся в его ногах шерстяной психопатке. — Сегодня он старший. А не так, как в прошлый раз.
Я их обожал. До сих пор никто меня не может так рассмешить.
На Успенке выдал Графу и Тайсону две тысячи на обратное такси и закатился на «круизёре» под шлагбаум.
Донецкая таможня меня никогда не досматривала.
На российской — некоторое время придирчиво рылись в машине: поднимите капот, — откройте багажник, — а это что? — а бардачок ещё, — точно ничего запрещённого нет?
Я ничего не мог поделать — и за все эти годы так и не избавился от лёгкого, ненарочитого снисхождения к необстрелянным людям в форме, которые пытаются утвердить надо мной, только вчера ещё бродившим в гибельных местах, свою власть.
Они чаще всего чувствовали подобное отношение.
Это ничего.
Это всё человеческое. На человеческое сердиться не стоит.
Даже Батя — и тот проходил досмотр на своей машине (хоть и по правительственной линии — но она ничем от обычной не отличалась), и выходил с паспортом к окошку погранслужбы.
Без остановок пролетал не только донецкую таможню, но и российскую, — один Пушилин.
А мы не гордые, мы можем и потоптаться под пристальным взглядом пограничницы в будке, всегда чуть медлящей, прежде чем отдать мне паспорт.
Наконец, без малейшего чувства:
— Всего доброго!
— И вам, дорогие мои.
Тысяча триста километров до Москвы — мне нравилась эта трасса, это вдруг явившееся одиночество.
По дороге дозванивались люди, искавшие меня дольше и настойчивей всех:
— Может, всё-таки съездите на конференцию, Захар? Принимающая сторона очень ждёт, билеты вам купят. Женеву посмотрите. Окрестности. Они очень просят, правда.
Мне было настолько хорошо сегодня, что я согласился: расскажу приличным европейцам о нашем террористическом житье-бытье.
Саша Казак всегда приветствовал эти поездки: по сути, со всей Донецкой республики я был едва ли не единственный выездной — и должен был поддерживать наше реноме не как банды отморозков, а как-то иначе. Так что это было в известном смысле ещё и моей обязанностью в качестве советника Главы.
Ближе к вечеру, заправив машину после шестисот километров пути, набрал всенародного режиссёра; он: «…едешь? Ну, молодец! Завтра жду! Адрес знаешь мой? Запиши или запомни…»
К полуночи я обычно прибывал в столицу, и падал на какую-нибудь подходящую случаю кровать. Бесконечно довольный чем-то неизъяснимым.
Из месяца в месяц меня не покидало одно и то же чувство: не то чтоб всё происходило не со мной, — определённо со мной, — но едва ли я должен быть на этом месте: меня с кем-то перепутали.
К обеду явился по указанному адресу, мне открыли ворота, приветливо показали, где ставить машину.
…Впервые он позвонил мне лет десять назад. На телефоне высветился неизвестный номер: «Привет, это…» — и он назвал свою фамилию: лёгкую, ловкую, ассоциирующуюся сразу со всем его обликом, со всей его жизнью; в фамилии умещались и слышались сразу — и его блистательная сановность, и его хохоток, и мягкость, и хватка, и барская, скорей, очаровательная, при подобающем, а иногда не вполне подобающем случае хамоватость, и словно бы щекотка, которая неизменно и незримо чуть смешила его в любых ситуациях, и хук слева, которым он, невзирая на чины и положение, мог усадить, развалить всякого, пошедшего на него лоб в лоб, и меха его шуб, и альковное что-то, и церковное.
Он был человек невероятного природного дара. И невероятной вживляемости в любые времена.
Закрывая, нет, даже не закрывая глаза, его запросто можно было представить в петровской эпохе: единственный, кто — наряду с кем там? со стариком Голицыным? и делягой Алексашкой Меншиковым? — мог пройти сквозь гнев и рёв Петра, и выйти из этого огненного смерча не опалённым, но, напротив, награждённым: за дельный совет, за ту силу, с которой он растворял в себе державную боль или блажь.
Прирождённый царедворец.
Он говорил со мной минуты полторы — и это был не голос в трубке, а целое представление, которое накрыло меня тут же; словно бы мне сказали: закрой глаза! — теперь открой глаза! — я открыл и: боже мой! — вокруг мигают чудесные фонарики, сверкают шутихи, но здесь же, чуть поодаль, пугает самим видом пустая зловещая виселица («Это не тебе, голубчик, это не тебе, не пугайся!»), и воздух полон гудом чего-то невидимого, и сладко томит предчувствие странного диковатого карнавала, где у меня тоже роль, но я её ещё не выучил, я даже её не знаю.
Когда он отключился, я ещё некоторое время хлопал глазами, видя и слыша вокруг себя всё это.
Потом прошло; но сахарок на донышке остался. Можно накарябать и подержать на языке, жмурясь.