Помянули погибших, бабушка всплакнула, — было у них девятнадцать детей, а осталось шестеро. Она часто пускала слезу, но не причитала, не рыдала в голос. Помню с детства, как она сидит, чистит картошку — всегда спасала картошка — заунывно тянет песню без слов, а слезы капают на ее темные руки с трещинами на пальцах от коровы, от уборки, от печки. Выпили за мертвых, пусть им земля будет пухом, выпили за живых, пусть они «сто рокив бегают да стильки же на карачках ползают», выпили за мою справную службу. Я пил охотно, я был счастлив, смотрел на свою родню, на деда, на его огромные несоразмерные кулаки. В 1910 году он боролся на сабантуе возле Троицка и взял приз — коня. Ростом он невысокий, но весь круглый, кряжистый. До сих пор дерется. Бабушка жаловалась: стоит мужикам чуть поскандалить на мельнице, «дак мий старый зразу за грудки, як будто языка нема». Свата своего, то есть деда моего по отцу, Митрофан Иванович осуждал: «Чем в золотари, я бы на большак пийшов» — на большую дорогу, грабить. Митрофан Иванович любил разговоры о политике, начал меня расспрашивать, что за цацку американцы придумали, двадцать тысяч тонн взрывчатки. Верно ли, что Трумэн заявил: одной бомбой мы полностью уничтожим способность Японии воевать.
Надя тоже выпила, хотя ей и вредно, но в честь любимого племянника можно чуть-чуть, и стала жаловаться на судьбу — муж ее, Виктор погиб, а у нее трое дочерей на иждивении дедушки и сама инвалидка, куском не попрекают, но она же видит… Сначала она говорила тихо, потом всё громче и назойливей. Дед повысил голос: «На-дя!» — «А что Надя, что Надя, я же никого не виню», — сказала она в отчаянии, и стала шарить у себя на груди, выше, ниже обеими руками, будто ища и не находя важную пуговицу, поднялась на ноги, лицо её перекосилось, по телу прошла судорога, и она рухнула, как подрубленная, задёргалась, забилась. Я оцепенел. Мама бросилась к ней, дедушка подхватил Надину голову. Она утихла, задышала ровно, открыла мутные глаза. Не знаю, сколько прошло времени в молчании, в сопении. Надя стала подниматься, лицо ее сильно отекло, как после долгого сна, и вся она сонная, вялая. Бабушка взяла ее за руку и повела в избу.
«Что же вы с ней так»… — еле выговорил я, подавленный, оглушённый. Обижают её, как мне казалось. Когда мы еще маленькими были, дед сгоряча кричал: где ваш батько, байстрюки? Нас тоже было четверо, мама не раз говорила: мы дармоеды, сынок. Сейчас отец наш вернулся, а у Нади муж погиб. Мать стала мне объяснять, никто ее не упрекает, дочерей ее одевают и обувают, старшая нынче в школу пойдёт, а у Нади всё от болезни после похоронной, дедушка с бабушкой мучаются с ней уже третий год.
«После похоронной…» Война кончилась. Припадок Нади как последняя конвульсия, судорога войны.
Не дано тебе знать, последняя ли. Скоро ты убедишься…
Больше уже не пили, никому не наливали, но я сам налил себе целый стакан. Мать пыталась остановить, но дед сказал, пусть пьёт, пока пьётся, в армии не дадут. Я жадно выпил, а через минуту еще налил, так и быть, последнюю. А потом еще бы не помешало… Графин, однако, исчез, но и того, что я выпил, хватило. Надолго… Засобирались домой, расцеловались, простились, уселись в бричку, покатили. Солнце уже садилось, запомнился мне этот последний райский беспечный вечер. Ясное небо, чистые горы с белыми вершинами, просторная долина и запах полыни из Чон-Арыка, воздух нашего с Лилей лета. Запах лошадиного пота, по обочинам пыль и сухой курай, и камни круглые, светлые. Едет телега по сельской дороге, в ней отец, мать, их сын, завтрашний офицер, и его юная, хорошенькая невеста, ей семнадцать лет, он держит её руку в своей руке, и родители не запрещают. «Мама, папа, слышите, она невеста моя». Отец высекает кресалом искру и закуривает «Беломор». Мать поджала губы, сын их не в себе, он много выпил. Они не знали, что сын их не спал три ночи подряд. Удивительная, восхитительная картина расстилалась вокруг, будто природа расщедрилась в последний раз.
19