Или это мы сами делаем себя уязвимыми, обращая внимание на их физическую нам верность? Или – неверность. Или верность-неверность, кто знает? В частности, я – даже если напишу «Тайну Лены Клепиковой», как решусь напечатать? Вдова, сама себя высекшая. В отличие от безусловных случаев на мою долю выпали одни только сомнения.
Уже здесь, в Нью-Йорке, куда Рейн прибыл по приглашению Бродского, и Ося послал за ним в аэропорт лимо, он потом рассказывал, как его встречал «сам», а чуть позже – вместе с Барышниковым, с которым Рейн и знаком не был. Бродский потом искал, куда бы его пристроить, а на вопрос «Почему не у себя?», отвечал, хихикая: «Нобелевскую медаль сопрет, собака», зная привычки своего старого приятеля. Рейн мне позвонил, бахвалился своими успехами в России – «Портрет в „Литературке“ на целую страницу» – и пригласил нас с Леной на чтение в одну известную мне манхэттенскую квартиру. Живя тогда анахоретами – в отличие от теперь – мы не пошли, но знаем об этом «гламурном» вечере со слов Сережи Довлатова: как Женя читал старые стихи, как пошла по кругу шапка и каждый бросал что мог, как наиболее престижных гостей отводили на кухню и тайно выдавали сэндвич. Довлатову не дали – он ушел голодный, обиженный и злой: «Хорошо, что вы не пошли, Володя». Вот я и злорадствовал.
Где-то валяются у меня хвастливо-смешные, со стиховыми вставками, письма Рейна, он обращался ко мне «последний из Соловьевых», что, увы, оказалось не так – даже из Владимиров Соловьевых не последний, проклятие!
Вспомнил зато еще пару смешных с ним историй, которых у меня навалом. Чоран где-то пишет о наобортней иерархии мнимостей. Женя Рейн был большой знаток именно этой иерархии, а настоящая ему, как человеку архифизическому и архиземному, – по барабану. Он мне показывал фотографию, как несет на руках крошечного человечка в халате: «Я и Пикассо». На самом деле на руках у Рейна был Павел Антокольский – такой же крошечный, как Пикассо, и схожий с ним будкой. По тем временам пара Рейн-Антокольский – тоже неслабо, но не сравнить с Рейном – Пикассо – все равно что расписаться в вечности. Не знаю, как сейчас, но тогда в ЦДЛ было два гардероба – по обе стороны от входа. И вот стоит Женя Рейн и услужливо держит шубу Юнны Мориц, а Юнна явно не торопится, то ли и в самом деле увлечена разговором, то ли намеренно удлиняя и демонстрируя процесс его услужливости. Я и не ожидал от большого и не очень поворотливого Рейна такой прыти, все произошло в мгновение ока: шуба Юнны распласталась на полу, как подранок-зверь, а в параллельном гардеробе Женя Рейн уже стоит как ни в чем не бывало в аналогичной позе гардеробщика и держит шубу Андрея Вознесенского.
Другая история «Мориц-Рейн» с тем же местом действия – ЦДЛ. Знаменитая уже тогда Юнна подарила безвестному еще тогда Рейну пару своих фотографий с автографами, которые он забыл в кабаке, где Юнна же его угощала. Само собой, официантка ни о каком Рейне слыхом не слыхивала, а потому позвонила Юнне и сообщила, что тот, кому она подарила свои фотографии, оставил их на столе, за которым они сидели.
Враги на всю жизнь!
И еще: подворовывал он чужие воспоминания, например, его рассказы о Бродском в ссылке – часто с чужих рук. На церемонии вручения Нобельки в Стокгольме он тоже не был – из «русских» Бродский взял с собой только Томаса Венцлову и Лешу Лифшица. Да и вообще, мемуарист Рейн – весьма сомнительный, сорока на хвосте, враль, даже когда забавный. А забавен он редко, пишет скучно, притворяясь педантом, мало что помнит, весь выложившись в устных рассказах, коих был большой (не знаю, как сейчас) мастер. В отличие от Довлатова, Камила Икрамова и Саши Гранта он так завирался, его так несло, что он не мог повторить ни одного своего рассказа близко к оригиналу, каждый раз добавлял отсебятины (если можно так выразиться по отношению к собственным рассказам), иногда в противовес и противоречие с предыдущим вариантом. Короче, враль и импровизатор.
Как поэт, на отдельную главу, боюсь, не тянет, потому придется охарактеризовать его здесь мимоездом: стихи если не оправдывают его паразитическое и пустое существование, а для его б. подруги Тани Бек так и вовсе на погибель, то по крайней мере представляют его с какой-то иной стороны. Без стихов, какие ни есть, он и вовсе ничтожество, вредное и, как показала Танина, по его косвенной, почти прямой вине, трагедия, – опасное. Если бы не ее самоубийство, а фактически убийство, я писал бы о нем сейчас снисходительнее. Но будущее, тем более посмертное, как у Тани Бек, бросает на прошлое какой-то чудно́й свет.