Ни некто Зареев, ни никто другой из московской гэбухи со мной встретиться особенно не рвался, что несомненно связано с отрицательной характеристикой, данной мне их питерским филиалом. Думаю, у них сексотов и без меня было вдоволь. Юнна смешно представляла, как писатель просится в гэбуху и обещает служить верой и правдой, а ему от ворот поворот: писательская квота заполнена, нет больше вакансий. Как замок на дверях парижского гестапо: «Доносов больше не принимаем». Еще бы, когда там родной брат доносил на родного брата, что тот еврей!
Московские годы, таким образом, были для мня отдыхом, отдохновением после питерской пытки. Хотя именно в это время мои бывшие дружки оттуда стали распространять обо мне слухи… – думаю, с подсказки, а то и по прямому заданию КГБ. Это был проверенный способ гэбья – пускать грязевые потоки о связях с ним как раз про тех, кто отказался или увильнул в последний момент. Если хотите, способ мести – с одной стороны, а с другой – сокрытия настоящих стукачей. Про Андрея Амальрика настойчиво говорили, что он сексот – и это после его первой отсидки! – а когда его взяли второй раз, вздохнули с облегчением:
– Слава богу! Теперь он вне подозрений.
Я был на свободе, а потому подозрителен.
Как шарахнулась от меня лечащая врачиха из писательской клиники, которой, повстречав на улице, я стал объяснять необходимость прямых противодействий власти, если она наступает на твои права. Или как попятился бедный, слегка ку-ку Володя Корнилов, когда я явился к нему просить адрес «Граней», где он печатался, а я, узнав про срочную и надежную оказию, хотел послать туда свой опус. Мою наивность Корнилов принял за провокацию. Скоро я сам себе стал подозрителен – заслан гэбухой в самое писательское логово и с моего мозга специальным прибором сканируют показания? Почему нет? Мне уже здесь, в Нью-Йорке, один мудак так и сказал: может быть, вы и не знали, что сотрудничаете с гэбьем. Я тогда не знал, а он теперь знает, да? Ну, ладно, с Женей Евтушенко и евтушенками – Искандером, Мориц, Эфросом, Окуджавой, Слуцким – я был давно, до переезда в Москву, знаком и дружен, никто меня не подозревал в том, в чем я стал подозревать сам себя, хотя Искандер и устроил мне форменный допрос после того, как на встрече у Липкина – Лисянской в честь приезда Профферов из Ардиса он такого обо мне наслушался от питерских шептунов-наушников, что честно признался: тебя очень трудно защищать. Вот он и помалкивал, а разговорчивым стал на следующий день со мной, когда я почувствовал пределы дружбы, на которую он способен. «Самое трудное – защищать самого себя», – сказал я ему, не скрывая разочарования. Зато Войнович, который был на той же встрече у американцев – а им только что красный ковер не расстелили у нас в Розовом гетто (каламбур, да?), я и сам бегал из квартиры в квартиру, нося им рукописи и записки, – как бы в восполнение трещины, которую дала наша с Фазилем дружба, приветил меня, несмотря на недавнее знакомство. И объяснил почему: здесь все подозревают всех, единственный выход – дружить с теми, кто тебе интересен. Или дружить против тех, кто тебе отвратен. Фазиля я оправдывал тем, что у него на подозрении и собственная жена (само собой, по иной причине, чем я), а Войновичу был благодарен, что он передал мою рукопись Профферам с запиской, предварительно отрезав последний в ней пункт – с рекомендацией Юза Алешковского, и вернул мне рукопись «Николая Николаевича»:
– Пусть сам пробивается. У него есть ходы и помимо меня. У вас – нет.
Когда я связался с инкорами – частично сам, частично с помощью того же Войновича, – он и мне перестал помогать с передачей рукописей за бугор, полагая, что я сам теперь могу, без его участия. А мне хотелось подстраховаться. Тем более, был один сомнительный тип, близкий приятель Юза Алешковского, Юз меня с ним и свел, когда все остальные с ним раздружились. Тот, кстати, подтрунивал над Юзом, обвиняя в плагиате, и брался доказать это с помощью текстологического анализа (а был он филолог, литературовед) – что Юз присвоил себе, за неимением других заявок, «Окурочки» и
Стихи, в самом деле, психологически настолько сложные, утонченные, что не по мозгам Юза, а спереть, что плохо лежит, – за ним это водилось даже на бытовом уровне (напомню, как в Коктебеле тырнул у меня слабительное). Юз, кстати, в те времена – в Коктебеле и Москве – не настаивал на своем авторстве, но и не отрицал его. Держался эдаким анонимом.