Это из его прежних стихов, но уже тогда, в 70-е и 80-е, чувство старости и одиночества – психопатическое, социопатическое и очень эгоцентричное, отсюда три-четыре раза «был». Даже в мемуаристике – «Мне скучно без Довлатова»: чужую трагедию выдает за собственный прокол! Его поэзия – глубоко пессимистичная, ностальгическая, прощальная, жалобная и жалостливая. В том числе и прежде всего – к самому себе, а потому сентиментальная, мелодраматичная, а то и умилительная к своему прошлому: «Еврейский мальчик, сызмала отличник, насобиравший сто похвальных грамот и кавалер серебряной медали…» Сквозь длинноты, разброс, несосредоточенность, сквозь перепевы других поэтов (Слуцкого, Бродского, даже Скушнера, который сам побирушка – где бы стянуть) и вообще стиховую эклектику Рейн нет-нет да пробивается к подлинной поэзии. У него много поминальных и кладбищенских стихов, хотя совсем в ином ключе, чем у Жуковского. Стих кружит вокруг утрат, много стихов посвящено памяти друзей, однако это не совсем некрологическая, а, скорее, некрофильская поэзия:
Конечно, физиологическое объяснение тоски стареющего человека по утраченному времени будет здесь весьма кстати. Старость – это иммиграция со всеми вытекающими отсюда ностальгическими последствиями: ощущение протекаемой сквозь пальцы жизни очень острое и плотское. Однако прощальный настрой проходит через всю его поэзию, независимо от того, в каком возрасте тот или иной стих написан – приведенные строки из пятидесятилетнего, плюс-минус, Рейна.
Один из излюбленных у него мотивов – вокзальный, привокзальный, прощальный, расставальный, элегический, сиротливый, щемящий. Связано ли это с его переездом из Ленинграда в Москву либо с отвалом друзей за бугор, с их смертью либо с уходом жены к другу – или всё в совокупности, чего гадать? Понятно, перечислительная инвентаризация им в стихах ленинградских улиц, рек, каналов, площадей и памятников – на любителя, к коим я отношу себя, сверяя по ним собственные воспоминания. Для меня само упоминание «Пяти углов» или «заснеженного Крылова» (того, что в Летнем саду), либо «Техноложки, где совершались коллективные трамвайные прыжки с подножки», либо «Красноармейских» (бывших «рот»), на одной из которых (Второй с окнами на Третью) я жил, – это всё безошибочные прустовские звоночки в мою алчущую и взыскующую память. Как в том анекдоте про анекдоты, которые уже все по многу раз рассказаны и пронумерованы: просто называется номер – и в ответ взрыв хохота. Здесь наоборот: печаль либо тоска. Но в таком случае достаточно прочесть оглавление и не заглядывать в стихи – назывательная поэзия импульсивна, но ограниченна. В конце концов, путеводитель по городу вовсе не обязательно составлять в стихах – тем более, один уже такой составлен педантом Скушнером. А потому, при нескольких удачных экстерьерных стихах, с помощью интерьера Рейн достигает бо́льшего – в его знаменитом и многострадальном стихотворении «Монастырь», например.
Впервые оно было напечатано в кастрированном виде в книге «Имена мостов», которая пролежала в издательстве 16 лет: вместо «Монастыря» – «Когда-то в Сокольниках», выпущены два двустишия, эпиграф из Языкова и тот сокращен на одну строку. Спустя еще несколько лет, в разгар гласности – опять без строчек с крамольными тогда словами «отпевальня» и «еврей». И только Коротич в «Огоньке» опубликовал стихотворение полностью, а я привожу из него несколько строк, включая пропущенные в первых изданиях: