Поэтическая слава к Рейну пришла задолго до типографского станка – с тусовочным исполнением собственных стихов, будто он трубадур или акын в до-гутенбергову эпоху. В 72-м он мне сообщал в письме, что первая его книга выйдет не раньше 76-го, а вышла только в 84-м, не дожидаясь гласности, потом пошли одна за другой, он стал писать стихи под книги, стиховая речь потекла у него, как вода из крана, забытого заткнуть. Понять Рейна можно: быть поэтическим дебютантом в пятьдесят – не позавидуешь. Как все-таки не свезло этому ахматовскому квартету: писали смолоду, а в печать попали в зрелые годы – Бобышев, Бродский, Найман, Рейн. Когда в «Воплях» была напечатана моя статья «Необходимые противоречия поэзии», а с нее на год пошла дискуссия, Женя прислал мне длинное письмо, в котором, обсудив то, о чем в статье сказано, перешел к тому, чего в ней не было и не могло быть (единственно, мне удалось анонимно и без кавычек привести строчки Бродского – «…душа за время жизни приобретает смертные черты», популярности которых скушнер удивлялся: «Ну и что? Что в них особенного?»):
Вот Рейн и пытался нагнать время, упущенное не по его вине, – его официальный дебют состоялся спустя тридцать лет после неофициального. Однако с расширением читательской аудитории у его старых слушателей неизбежно происходит сверка прежних впечатлений, связанных не только с самим стихом, но и авторской внешности, тембра голоса, модус вивенди или, точнее, модус операнди и прочими, все-таки вторичными, признаками – с самим стихом, отпечатанным типографским способом и отделенным теперь от автора. Две проверки: временем и гутенбергом.
Я бы сказал, что его чувство литературной незаконченности, недовоплощенности, неудачи – литературной, а значит, жизненной – эта горечь прошедшей не совсем так, как была замышлена им и Творцом, даже не жизни, а – бери выше! – судьбы и определяют эмоциональный настрой стихов Рейна, как они предстают в печатном виде. Я бы рискнул назвать это чувством утраты того, чем не обладал, но кажется, что обладал и упустил. Он пропил, проел, профукал, просвистел талант, отпущенный на пятачок, но ему-то кажется теперь – на миллион: