Казалось, совсем еще недавно—готовился к жизни, предвкушал ее, раскинутую ко всем горизонтам сразу, жаркую и необъятную, точно степной летний ветер. Потом наторилась главная колея, жизнь превратилась из почки в желтеющий лист; из точки, в которой, как утверждают физики, заключена бесконечность—в бильярдный шар, катящийся по прямой в свою неизбежную лузу. Но еще остаются иллюзии. Несбывшееся позовет, позовет за собою меня... Катишься, выбиваясь из сил, и ждешь—вот-вот что-то случится... не награда, конечно—наград вообще не бывает, но—ударит в бок какой-то иной неведомый шар, направление изменится, и все вдруг станет, как сначала. А потом понимаешь: ничего уже не случится и нечего ждать. Несбывшееся—это всего лишь внезапная боль в суставе, которой прежде не было, или грудная жаба, или апоплексия. Или арест—может, у себя, может, за кордоном. А то и пуля из-за угла. А то и война. В гробу я видел такое несбывшееся и его зов.
А ведь ничего еще толком и не было! Только-только чиркнул по краешку!
Стыдно быть влюбленным стариком. Смысл и суть любви—отслаивать от себя в будущее новое поколение, дарить бытие тем, кто тебя заменит; а тут всего лишь отчаянная жажда затосковавшей плоти проюркнуть, как воришка, в поколение своих детей. Зацепиться за жизнь. Ухватить ее, улетающую с усталым карканьем, хоть за перышко хвоста. Мучительная и заведомо безнадежная попытка удержаться на скользком склоне, что день ото дня дыбится все круче.
Редкий выходной, когда я дома и свободен, и, будто назло, все разбрелись. У жены как раз на сегодня назначили какие-то курсы повышения; прежде чем учить других, научитесь-ка сами. Сережка с Надей уехали на оздоровительную базу авиаторов где-то под Рузой—поймать последние снежные деньки, побегать на лыжах... Только тесть сидел у себя, как сыч,—то ли читал что-то, то ли неотрывно в телевизор пялился, потягивая крепкое. И я тоже сидел, как сыч. Пялился в окно и думал о том, о чем век бы не думать.
Я Надю больше не видел после катка. И не то чтобы мы сознательно избегали друг друга; при той жизни, какой в те годы приходилось жить, эти буржуйские сопли были избыточными, как шелковые бантики на солдатском сапоге.
Некогда, и все.
За окном догорал морозный мартовский вечер—прозрачный, звонкий и напоённый светом, как сосулька. Когда-то такие вечера сами по себе были словно обещание. Я сидел в кресле перед окном, на коленях у меня лежала корешком вверх раскрытая книга, и это длилось, верно, уже не меньше часа.
Там, где в розовой дымке тонуло слепящее пятно солнца, за лесами, за долами, Гитлер доедал Чехию. А цивилизованный мир стыдливо отводил глаза и на очередные ноты нашего Литвинова, справедливые, точные, возмущенные, почти пророческие, внимания обращал не более чем на жужжание надоевшей мухи. Тут люди едят, а она, понимаешь, опять за свое... Не твоя тарелка! Кыш!
И даже мне уже было плевать. Устал.
А может, и вовсе надорвался.
Они в Рузе... С компанией, конечно, но ведь всегда можно найти номер на двоих... Они там... Что?
Уже?
Еще?
В дверь моего кабинета стукнул кулак.
—Ау?—сказал я, поворачиваясь вместе с креслом.
Дверь приоткрылась, и, не пересекая порога, внутрь просунулся тесть.
Он обрюзг и исхудал, втянувшиеся щеки и костлявые скулы были покрыты пегой седой щетиной. Иногда меня ужас брал: и это наш комиссар, жестокий и прекрасный созидатель счастливого завтра? Где твоя кожанка, папа Гриша? Где твой пыльный шлем?
—Думаешь?—спросил он.
—Есть немного,—ответил я.
—Это правильно,—сказал он.—Есть о чем подумать.
—Заходи.
Он помялся.
—Давай лучше ко мне,—сказал он.
Я помедлил, потом поднялся. Я сразу понял, что это значит.
И не ошибся.
—Садись,—сказал тесть.—Выпьешь?
Я сел и сказал:
—Куда ж деваться.
—Не хочешь—не дам. Самому больше достанется.
—Пригублю, а там видно будет,—дипломатично ответил я.
Если бы вся дипломатия сводилась к таким проблемам!
Он вынул из серванта вторую рюмку, вернулся к столику и стремительно, почти не потеряв кавалерийской сноровки, расплескал водку на двоих.
Хряпнули, конечно, и крякнули хором. По пищеводу прокатило, в желудке зажглось. Закусили, аккуратно взяв с блюдца по мышиной дольке сыра.
—Не так часто бывает, что мы с тобой вдвоем остаемся,—сказал тесть, прожевав. Кашлянул.—А поговорить пора.
—Что стряслось, папа Гриша?
Он помедлил, языком очищая зубы после закуси. Сначала верхние, потом, видно было по блуждающему вздутию на щеке—боковые.
—Я тебя понимаю,—сказал он.—Ты мужик, и я мужик. Молодой был—ни одной юбки не пропускал. На перине так на перине, в тачанке так в тачанке... И если б Марылька мне не дочь, слова бы тебе не сказал. Мужик на то и создан, чтобы девки не скучали. Дают—бери. Тем более годы твои такие, что... Седина в бороду—бес в ребро. Как не потешиться напоследок?
—Ты о чем, папа Гриша?—безмятежно спросил я.
—Если б я знал!—в сердцах сказал он.
—Так тогда какого...