Может, миллионы убитых с четырнадцатого по двадцать первый сразу восстанут из могил, бодро отряхнутся и побегут к станкам, возьмутся за плуги и сеялки? Поведут брачные хороводы, рожать начнут? Или, может, те, кто выжил, но, начав привыкать к рекам крови еще в бессмысленной империалистической бойне, привык к ним так, что иного спора, кроме перестрелки, и вообразить не может—сразу сделаются трепетными человеколюбцами? Может, в Заполярье зацветут олеандры и народ сам собой потянется к Таймыру, в Коми, на Ямал и Колыму, чтобы зашибить большую деньгу и, радикально решая пресловутый квартирный вопрос, прямо по месту работы выстроить просторные семейные коттеджи у теплых вод лазурного Ледовитого океана, заодно давая стране позарез ей нужные никель, медь, хром, золото, лес? Может, вдруг сделаются неколебимыми патриотами те десятки, а то и сотни тысяч простых советских граждан, тайком сходящих с ума от ненависти к новым порядкам, а потому инфантильно путающих эсэсовцев с меценатами и загодя готовых встретить хлебом-солью хоть Гитлера, хоть кого в нелепой вере, что он зачем-то вернет им Россию, которую они потеряли? Может, прибалты, нагулявшие под царями жирок и культурку, ни с того ни с сего вспомнят, как при немецких баронах их секли на мызах и не пускали внутрь городских стен, а вспомнив, в очередной раз повернутся, точно изба на курногах, к западу задом и к востоку передом? Может, финская граница, сама собой приподнявшись, вежливо отодвинется и заново ляжет на карельские мхи уже не в тридцати километрах от Ленинграда, а, скажем, в двухстах? Может, самураи, соблюдая все тонкости восточного этикета, покаянно попросят прощения за причиненное беспокойство, покинут Маньчжурию и перестанут испытывать на излом наши погранзаставы? Может, поляки вдруг проникнутся идеями славянского братства, Крупп объявит о плане конверсии и переключится на производство сковородок и детских колясок, а Гитлер уйдет в монастырь?
Только для тех, у кого слово и есть их дело, театральщина ценна и значима. Коба сказал: «Совестно». Занавес. Элегантные, упитанные зрители расходятся, рассаживаются в свои авто, переговариваясь вполголоса: ах, сильно, ах, психологично, ах, не в бровь, а в глаз. Как дело измены, как совесть тирана, осенняя ночка черна... И переходят к аперитивам.
Они-то сами хорошие, они замечательные, они никому и ничему не изменяли, никому не причиняли вреда, им в этой жизни ни за что не совестно.
Коба смахнул каплю с носа, пожевал, точно морж, усами, что стали от никотина желтыми, как его глаза, и спросил:
—Твой отчет завтра?
—Да.
—Ну, а между нами, кратенько... Как там?
—Если кратенько, то как всегда. Хоть головой об стенку бейся.
Он помолчал, хмурясь, а потом, растопырив коленки под шинелью, чуть присел, глумливо развел руками и сказал:
—Простите, товарищ, но других партнеров у меня для вас нет!
—И у меня для вас,—примирительно ответил я.
Мы неторопливо двинулись к Успенскому собору, и я будто собственным телом почувствовал, с каким облегчением наконец-то позволил себе расслабиться одеревеневший на ледяном ветру красноармеец. Вот сейчас для очистки совести оглянется украдкой, зажмет пальцем одну ноздрю и ударит соплей об землю. Потом сменит руку, зажмет другую ноздрю... Только бы винтовку не выронил, бедняга.
Теперь ветер бодал нас сзади и ощутимо драил нам вьюгой спины.
—Ты ведь через Варшаву ехал?
—Да.
—Что паны?
—Много чего. Что тебя интересует?
—Ну, наверное, то же, что и тебя. Пойдут они вместе с Гитлером против нас? Или по-прежнему кобенятся и не могут даже тут определиться?
—С учетом того, что еще пару месяцев назад они были с немцами вась-вась, а теперь—уже в раздумьях, я думаю, отработают назад. От душевного единения с Адиком они уже отсосали максимум возможного. И начинают это осознавать. Украину фюрер им не отдаст, самому нужна. А когда до фюрера дойдет, что шляхтичи его кидают, он взбесится реально. Если тебя интересует мой прогноз...
—Не набивай себе цену, не кокетничай. Я ведь уже спросил. Чего еще надо?
—Ладно, Коба, не кипятись. Думаю, сейчас паны постараются этак незаметно и невесомо, на пуантах, перебежать под крылышко демократий. С расчетом получить все, что им обещает Гитлер, а то и побольше, но при том без усилий и риска. Гитлер нападает на нас через Прибалтику, вязнет тут, год-два мы воюем на обоюдное истощение, а потом, все в шоколаде, вступают англичане с французами. Добивают Гитлера в спину, и то, что он успел оттяпать у нас, достается им. Как освободителям одновременно и от нацистов, и от большевиков. И освободители потом отдают это панам за их красивые глаза и антисоветские вопли. Может, паны под конец и войсками поучаствуют, в обозе у демократов. Чтоб хоть разок крикнуть «Хэндэ хох!» и за этот героизм уж наверняка получить все до Волги. Вот такие в Варшаве, я полагаю, девичьи грезы.
Снегопад усиливался. Сумеречно-золотые купола собора, летящие сквозь полосатый ветер, вырастали над нами все выше.
—Похоже на правду,—сказал Коба. Помолчал.—Ах, упустили мы шанс.