Обида на неудачу в польской войне сидела в нем куда глубже и ядовитей, чем он обычно показывал на людях. А сейчас, от этих новостей его, похоже, опять торкнуло. Потому что он вдруг с болью проговорил:
—Ну кто ж мог знать, что поляки наши шифровки читают, как свою газету!
Это была правда. Группа Яна Ковалевского проявила себя тогда блистательно, а мы—как полные растяпы. Польский генштаб получал директивы Троцкого раньше наших собственных командармов.
—Прошлого не воротишь,—сказал я.—Всякая революция чревата депрофессионализацией. Это один из ее главных недостатков. Пока кадры нарастут, пока наладишь собственных спецов, да чтобы были на уровне требований времени—а оно, пока мы в революциях друг друга мутузим, на месте тоже ведь не стоит... Помнишь, как мы хихикали, повторяя одну из любимых обличительных присказок Георгий-Валентиныча: умные нам не надобны, надобны верные. Вот, мол, какой косный и бездарный царский режим! Умных отвергает, на бездарных только и полагается, лишь бы верны были... Но ведь именно всякая революция в стократной мере просто обречена на это!
—Георгий твой Валентиныч...—непонятно пробурчал Коба. Что-то, наверное, хотел сказать про Плеханова нелестное. Но, зная меня, не стал. Помедлил немного, потом повел рукой в сторону собора:—Идеологи мои и это тоже все взорвать хотели. Я не дал.
—А почему?—с неподдельным любопытством спросил я.
Он вдруг смущенно усмехнулся и ответил по-честному:
—А черт его знает. Наверное, на всякий случай.
Я ткнул пальцем в рябое от снежного лёта небо:
—Надеешься, там плюсик поставят?
Он вместо ответа безнадежно втянул воздух носом. В носу мокро забулькало.
—Ну и что нам с панами делать?
—Пока ждать, я думаю. Ничего еще не определилось. Понятно, что сами по себе они способны исключительно на гадости, а на что-то доброе их могут подвигнуть только Чемберлен с Даладье. С этими и надо работать. Хотя уже муторно.
—То есть Литвинову с его коллективной безопасностью по-прежнему карт-бланш.
—Угу. И любой ценой заткнуть прибалтийский коридор.
—Как легко вы, чистоплюи-моралисты, словами бросаетесь,—с невеселой иронией отметил он.—Любой ценой... А когда старый Коба сделает, тут-то вой и пойдет: дорого!
Стало неловко. Я сказал:
—Прости.
Мы пошли вокруг собора. Некоторое время молчали, дыша снежной пылью.
Он покосился на меня.
—Как твоя?
Почему-то я сразу понял, о чем он. Мы давно уже понимали друг друга с полуслова. Иногда мне приходило в голову, что именно это и может оказаться для меня самым опасным.
—Ничего пока,—сказал я.—Только спрашивает, спасем ли мы Польшу.
Он сокрушенно покачал головой. Смахнул каплю. Потом сказал:
—А вот если бы Тухачонок не облажался тогда на Днепре, была бы она у тебя сейчас не гордая полячка, а добродушная, хлебосольная украинка.
—Может быть. Хотя не все так просто.
Да, может быть.
Да, не все так просто.
Месяца не прошло после жуткой развязки нашей с панами войны, а в культурном народе уже шутили: «Редкая птица долетит теперь до середины Днепра, потому что там ее подстрелит дефензива». Впрочем, на том берегу Гоголь тоже был родной, и язык остался тем же, и наперехват стремглав, как встречный пал, тамошние интеллигенты пустили ту же фразу, лишь заменив дефензиву на гипеу.
Сколько их было, зеркальных шпилек...
Полякам подобный бадминтон пришелся не по нутру.
На одном языке переругивались, на одних и тех же впечатлениях и воспоминаниях строили друг другу предельно стервозные, но неизбывно свойские язвы—это напоминало перебранку по нелепости повздоривших не вполне трезвых родственников, а не столь чаемую Варшавой осмысленную, фундаментальную враждебность. Когда люди, ядовито хихикая, ковыряют друг друга пальцем в бок, это не рвет, а, скорее, укрепляет, продлевает связи между ними. Ну не могут они друг без друга, хоть тресни.
Поэтому сначала в Кракове, культурной столице, потом в Варшаве, под плотным казенным приглядом, а там и в Киеве, главном городе новообретенного креса, стали возникать кружки движения «Лагидна полонизация»—специально для новых подданных Речи Посполитой. Это называлось направлением в искусстве, точнее постколониальным стилем (в том смысле, что порабощенное московитами население наконец-то обрело шанс, ополячившись, стать свободным), хотя даже мне, отнюдь не спецу в изяществах, было очевидно, что к искусству ожесточенная глупая байда не имела и не могла иметь никакого отношения. Наоборот, она лишний раз свидетельствовала: нацизм, какая бы нация за него от бессилия ни хваталась, ничего не способен создать сам, а может лишь воровать у истинных творцов и уродовать по своему обличью, превращая то ли в карикатуры на самое себя, то ли в чучела чужого величия, только подчеркивающие разницу между настоящим и злющим. «Поляки мы. Не азиаты мы с раскосыми хохляцкими глазами...» Это для русскоговорящих. Для совсем уж упертых украинцев игрались и более сложные игры. «Як умру, то на могыли мене не ховайте. Тяло разем з версетами в дупу запихайте...» Чуть ли не три века миллионы местных были у панов холопами, и надо было срочно, в считанные годы, вернуть их в прежнее состояние.