Вечерело. Белый бегущий снег становился серым, а низкое серое небо—сизым.
Коба положил руку на холодное колесо. На черном, массивном, чугунном его маленькая светлая ладонь выглядела особенно беззащитной; казалась, вот-вот примерзнет.
—Как думаешь,—спросил он,—она правда никогда не стреляла?
Я еще раз посмотрел на бесчисленные сложные рельефы, превращавшие убийственную махину в произведение искусства, и ответил:
—Есть такое мнение.
—Но в принципе могла она стрелять или нет?
—Из такой красоты стрелять—это кем же надо быть, Коба?
Он помолчал и уронил:
—Красота—это для мирных и сытых.
—Да перестань. Как раз на краю все начинаешь видеть и чувствовать особенно остро. И в первую очередь—красоту.
Он отнял ладонь от ледяного чугуна и пренебрежительно отмахнулся.
—Еще скажи, что красота спасет мир.
—А что?
—Не что, а кто. Мы. Большевики.
Что тут ответишь? Ни возразить нельзя, ни согласиться. Даже если кого-то мы и впрямь спасем, то кто спасет нас? Но лучше не задаваться такими вопросами; цепочка может оказаться длиннее, чем мы думаем, и, выбирая ее звенышко за звенышком, не ровен час, в поповские выдумки упрешься. Я выждал мгновение и вернул разговор назад.
—А почему ты спрашиваешь?
Он опять помолчал. Смахнул каплю. Бедный парень с винторезом, подумал я. Ему и пошевелиться-то нельзя, если вдруг сопля набежит. Особенно когда такие люди рядом. Небось стоит и в душе клянет нас на чем свет стоит. Уйдем—просморкается...
А мы, как на грех, стоим да стоим.
—Ко мне тут с проектом нового ледокола приходили,—нехотя сказал Коба.—Ты же знаешь, как Севморпуть нуждается в ледоколах. И вот сочинили этакую громадину... Чуть не с километр длиной. И название у них уже готово: «Иосиф Сталин».
—Кто бы сомневался,—сказал я.
Он фыркнул в обледеневшие усы.
—Я сразу представил, как будет выглядеть, скажем, заголовок передовицы в «Известиях»: «Иосиф Сталин затерт льдами».
—А сколько сразу народу сажать придется,—подхватил я.—Почитай, всю редакцию.
—Юмор у тебя...—он покачал головой.—В общем, мне эта идея сразу показалась пустышкой. А для очистки совести я проект Крылову послал.
—Великий корабел,—согласился я.
—Потом принял его, все чин чинарем... И он разом эти бумаги, чертежи, расчеты, обоснования, всю эту кипу несчастную двумя руками кидает мне на стол и ядовито говорит: вот, дескать, был у нас Царь-колокол, который никогда не звонил, Царь-пушка, которая никогда не стреляла, а будет еще Царь-ледокол, который никогда не поплывет.
—Сильно,—сказал я, живо представив эту сцену.—Могучий старик.
—Старик-то могучий, я и сам знаю, но вот о чем думали проектировщики? Ты у нас психолог, скажи. На что они рассчитывали?
—На конфетку.
—Конфетку все хотят. Но надо же мозги включать иногда. Слушай, неужели меня так низко ценят? Неужели думают, что если старому Кобе грубо и бессмысленно польстить, он сразу Сталинские премии метать начнет?
—Проделана большая работа...—сказал я.
Он не принял шутки. Сокрушенно проговорил:
—Как этим людям доверять после такого?
—Не драматизируй. Коллектив хотел сделать тебя приятно.
—Мне не надо приятно!—вдруг рявкнул он.—Меня от такого приятно тошнит! Они что, хотят меня сделать дураком, который согнутую спину ценит больше дела? Мне надо, чтобы работало! Чтобы все работало! Кто честно работает, у того ни один волос с головы не упадет. А кто честно и хорошо работает, тот уж без конфетки не останется.
Я только покосился на него, но смолчал.
Иногда у меня едва с языка не срывалось: «Тебе не совестно?»
Глупее подобных вопросов ничего нельзя придумать. Это вроде как женщины спрашивают: «Ты меня еще любишь?»
Если у человека есть совесть, ему всегда за что-то совестно. Не совестно только тем, у кого совести нет. Любой прохожий и меня мог бы так же спросить, и я, если бы захотел ответить искренне, сказал бы: «Еще как».
Ну и что дальше?
Вот я спрошу его, и он, представим на минутку, ответит: «Совестно».