Для тренировки пальцев мячик разжимался с писком в кулаке, сжимался-разжимался: «Пьи-и, пи-и-и». Чтоб пальцы стали посильней, пока через малину к дому шёл от Василевских, сам пищал, второй кусок арбуза доедал. Она не знает про арбуз, и дед не знает про арбуз, не знает, не узнает – «пьи-пи-и-и», – а человеку радости втройне…
«Чего не видит баба, видит бог. Откуда, знаешь, смотрить? Из тебя».
И бог смотрел через него, как он через забор подальше зашвырнул все три арбузных корки, чтоб не увидела она.
– Де, ты тут как? Гляди чего тебе? Игрушка…
– Баба?
– Вот так рукой тренировать: «Пьи-и-и, пи-и-и…» Играться, дед, играться хочешь? Будешь? Дать?..
Кулак разжался, сжался. Мячик пискнул, пискнул, запищал.
Над богом бога нет, когда она в сберкассах. Под «пью-пи-и-и» трубой водопроводной, какой ходить у ней не смей, раскинув самолётом руки, прошёл над пропастью травы участку поперёк. Направо смерть, налево смерть, с конца в конец, стараясь влево не упасть в её фиалки-флоксы и вправо, где они, не загреметь.
Идёт от станции оранжевый автобус сквозь поля, асфальтовой рекой как линией ладони, бренчит корзинками, пакетами, тюками, вздыхает, про погоду говорит, и в кассовом кондукторе монетками звенит билетик-пятачок, рулетка номеров, из них один счастливый. Билетик съешь, потом забудешь, что желанье не сбылось.
– Пойдешь на вышку?
– Не…
– Потом она не пустит.
– Ладно.
Идёт оранжевый автобус сквозь поля, чихает, тянет за собой бензинный след, два ручейка окошек-огоньков – и исчезает. Провал, в котором тонет всё и все, черта деления, где между датами история, которой не узнаешь никогда, облупленное золото тире, как будто в сборник не вошедший маленький рассказ.
Любимый край, согретый утренней зарей, откалываясь глыбами лесными, беззвучно падает в закат. Земли огромное пространство, в каком заранее заложен горизонт, предел всему – полёту птицы, взгляду, самолёту и звезде. В прозрачном воздухе спокойствие его, весёлый шум дневной по дачным линиям стихает, его сменяет дым костров и тишина, которая тебе, как музыка, знакома, и запахи и звуки – всё в тебе, в тебе одном, храни… и тише, тише эта тишина.
Над головой фонарь луны, чернильная вода качает круг её всё ближе. От ужаса захватывает дух, всё лезешь, лезешь вверх, и только руки отпусти, и только ноги соскользни – тебя не будет. Железный прут, провал, смертельный номер – перехват, от «мамочки…» до жив, от «мамочка…» до «всё…» – по лестнице на небо, что держит скрипом в бездне высоты. Ещё крепленья перехват, ещё…
А дальше люди не достроили её.
– Я завяжу, что я была.
– И я.
Но нечем завязать ему, что был, и он, как папа научил – монетку в море, бросает вниз опавший лист. Один, второй… И долго над землёй кружат прочитанные августа страницы, беззвучно тают над посёлком в темноте.
– Ну, вот и я, донёс осподь до раев. Чаво, похоронили бабку-то нябось?..
– Чего похоронили, баб, мы ждали…
– Да знаить баба, как вы ждали, знаить, ладно уж. – Она кивнула, отхлебнула из кружки с давленой осой. – Как гуси мясоеда к Рождеству… Понапруди́л?
– Да не…
– Поели как?
– Нормально…
– Дялов ни делали ищё?
– Не запросил…
И жизнь пошла своим порядком, чередом.
– Ну, умнички, мои дитули-дорогули, изволновалась баба вся, поты тякуть, такая в городе жара, такая стрась… Данило? Петруша яблоко в двенадцать-то давал?
– Давал я, ба.
– Данило? Помер, што ли, там… Ийсус-Мария! ты чаво ж, зараза, яму держишь, не закрыл?
– Ты, баб, не говорила, чтоб…
– Чаво ж тебе не скажешь, не помрёшь? Который час в земле ляжить, повыстудил совсем… Чьей смерти хочешь, сатана…
– Да ба…
– Помрём, што ль, думашь, сладче будить мармеладь? Закрой иди, кормилец он тяперь… Данило, слышь? Повысили тябя, с одра на полрубля, надбавка «вятеран труда». Тяперь нако-о-пим… хватить схоронить. И-и! мил дух, сырось-то у вас? не баба, в плесень зарастёшь, опята будим собирать. Чаво, Данил, ссолим в помин-то погребок?
– Да ладно, баба…
– И то. Чаво ш нам помирать, кода други́ живуть. – Она закрыла погреб. – Не застудился, не сипишь?
– Неть, бабочка моя…
Данило Алексеич был доволен, что вернулась и что «повысили с одра», надбавку дали и что теперь накопят схоронить.
– Сипить… ой, осподи мои, да хоть ни езди! Корой да щавелем кормись…
– Чего купила, ба?
– Чаво? Да ничаво купила – еле довезла…
Она достала блинную муку, лимонных долек, пастилы и свежей докторской колбаски, сосисок связку, сыр. Надкусывая пастилу, вошла в пустую, пережевав, вложила деду в рот; дед зажевал, зажатый мячик пискнул в кулаке.
– А это что? А ну-ко дай-ко… – Нагнулась, силой разгибая пальцы, достала мячик из руки и поднесла к глазам. – Петруша…
– А?
– Поди-к.
– Чего?
– Зачем вот это… Што такое дал-то ты иму?..
– Ба, мячик поиграться.
– Поиграться? Чаво ш оно?.. С каких таких игральки-то…
Она нахмурилась, соображая. Петруша подошёл и замер за спиной. Дед сладкое жевал и улыбался, на краешке губы плясала крошка пастилы, и на неё смотрел, чтоб не встречаться взглядом с ней.
– Ты-ы… прохлято́й… када ж наступит судный день на тя… А если б в рот? Соображашь ты, неть? Прижмёть от так-то…
Она ко рту прижала мячик, мячик пискнул.