– От ты и слушай, дурь, чаво скажу, – и, наклонившись в ухо, заплевала с яблоком протёртые слова: – Смотри, Петрушка, в ихних магдалинах с дясти одков на каждой пробу ставь.
Он повернулся, чтоб не дула в ухо свои противные, плюющие слова, и посмотрел в глаза лихие, тяжёлые глаза без дна.
– Што смотришь? Кошку воробей не душить. Двоих похоронил, до четырёх считашь? Смотри, хоть дыры в небы просверли… Бяри, сказала! С глаз мне убери.
Рука в кармане сжалась, мячик пискнул, и ногти остро прокусили кожу, кулак взлетел и двинул по двери, обрушив боль на пальцы, бессильно осыпая пеплом муший сор и прошлогодних листьев пыль за воротник. За стенкой дед в ответ ударил в гробовину. Она сказала:
– Осподи помилуй, всё ля-ля, ля-ля, а чайник-то кяпить…
И стало тихо.
Поужинали царски, разгулялись, что «только ананасов под шампанским не стоить, а так всё исть, чаво душа жалаить в рай». Икры минтая баночку открыли, на свежем беленьком, на маслице, с лучком.
Прибавку празднуя отца, она в три рюмочки наливкой, сперва по пол, потом по край – «штоб дальше тоже дай господь». Яишенки пожарили с колбаской, попили чай со свежей пастилой, с лимонной долькой, с челночком; по темноте с фонариком прошли дозором сад, калитки заперли, покойника обмыли, постели разобрали, спать легли.
Она на сон грядущий почитала в чёрной книге, Петруша «Гулливера» почитал, и погасили свет.
– Петруш, чаво-то сыро, яму-то закрыли?
– Закрыли, баб.
– Што ль, с форточки сквозить… Закрой. Закрыл?
– Закрыл.
– Ну, значить, снизу тянуть…
– Кто тянут, баб?
– Да хто… они. Ковёр бы нам сюда, к покойнику бы тоже, чаво мни, боже, премий не даёшь…
И в самый жаркий день тянуло в доме низом, гнилой доски настил над длинной ямой земляной ходил, скрипел мостом понтонным, и босиком идти, как по земле осенней, и в окнах паром от тепла. Под одеяло ляжешь – сыро, надышишь-обтеплишь – и хорошо.
– Ну, спи, осподь тебя храни.
Благословив, пружинами скрипела, свистела, как из блюдца чай пила, и в голове толпились мысли дня, и постепенно растворялись, плыли…
– Петьк?
– Чего?
– Он там-то, возле двери в уголке…
– Чего?
– Сидить…
– Чего сидит?
– Покойница-то, хлянь!
– Какая, баб, ты что…
Она приподнялась в постели, пристально, сердито смотрела в угол у двери, на умывальный стул под ворохом накиданных одежд. Всегда там этот стул с тряпьём пугал край глаза темнотой.
– Ба, ты чего?..
Она спросила хмуро:
– Чавой-т пришла? Сяди́шь… сядить она… Иди откуда вышла, нече туть. – И в темноту угла вдавила крест.
Петруша оглянулся: тень одежд сплелась и, развалившись, рисовала головы наклон, как будто волосы, как будто плечи, руки… Стекала складками на пол, как будто правда кто-то там сидел.
– На стул, ба, просто накидали, ба…
– А шевялитсо-то?
– Да ничего не шевелится… ба, не надо! – И ужас шевельнулся в голове, похолодели пальцы, опять мурашки побежали по спине, и жутко было посмотреть ещё хоть раз туда.
– Сядить безглазая и смотрить, ты смотри?.. Ты за рякой, я за другой, во хробы хлебушка клала, иди к сябе…
И вдруг в два голоса заговорила, своим и как с угла другим, чужим: «Чего ж река-то, Вера? – Река одна, а ты живых вон в землю завялá». – «Ой, ма`мо, што ты… ты же померла…» И со смешком шепнули те же губы: «У веры, Вера, мёртвых нет. На свёкорка, на правнучка взглянуть пришла». И с беспредельной злобой и тоской завыла: «Му-у-ка! Уди, не дам! Уди, не дам… не дам… не дам…»
Он выпрыгнул с постели, коленом сбил на пол ужасный стул, и грохот прокатился домом, эхом застучал в пустой.
– Чаво ты? Слепнишь, что ль, ляхая сила?! Чаво мне бабушку будить? Босьём ходить, лячи тябя потом, а ну мне ляжь, зараза! Стой, прохлятый! Стул-то уронил, поправь…
Поправил стул, сложил тряпьё, залез в кровать, смотрел на потолок, и было тесно, страшно слушать опять дыхание её, и скрип, и шёпот, как будто знать, что только посмотри, а там опять сидит.
– Спишь, Петька?
– Не.
Она спросила снова, как забыла:
– Яму-то закрыли?
– Да.
– Закрыли? А то хляди, налезють-то… Им ходь из-подь зямли до наших память, они по ей да через нас до нас идуть… – И рассуждала дальше: – Курган растёть? Растёть. Сначала, как с покойником участок дали, сушь и гли́нок, плосько… тяперь всё круче, круче, Петя, а?..
– Не знаю, ба.
– С чаво растёть-то, думашь? А-а… Плодить из их-то матушка-земля, из трупа в трупь – у ей тулу́пь, в природоведении учил-то? Обмень вяществ, круговороть, один другого есть и сытый ходить, пока его пошибче творь не съесть. Наука… науки, Петька-то, учи, учёный в землюшку пойдёшь.
И ужас снова вкрался в душу, под тёмный жуткий бормоток.
– Какой, баб, творь…
– Голодоморь… душа иму на муки отдана, сю жизь-то бьётся во хробах, стучить, к хрудям приложишь слышно… А от, отец Фанасий, царствие небесное иму, другое говорил. С последним вылитить дыханьем, говорил, душа, как птичка, запоёть… О чём-то петь-то, Петя… Петь? А, Петь?
– А, ба?