И тётя Люба покрутила палочкой с копчёным хлебом у огня, из темноты чуть-чуть похожая на маму.
– Мам…
– Что «мам», не стыдно вам?
– А что мы…
– Десятый час, Саш, ничего.
– И что?
– Да ну вас…
И было хорошо у них.
– Петруш, ты сбегай, бабушке скажи, что ты у нас, – сказала тётя Люба, достала с хлебом палку из огня, и дядя Женя протянул ей спички с солью. Она сняла поджаренный кусочек, посолила, протянула:
– На.
– Да не-е…
– Бери-бери.
– Да не.
И тётя Люба разломила посолённый хлеб:
– Ну, нате пополам тогда.
Хлеб захрустел и кончился, а тётя Люба уже взяла с тарелки новый, поперчённый пеплом хлеб.
– Сходи, волнуется она, десятый час.
Десятый час… Волнуется она… Он оглянулся в темноту. Между щелей забора далёкий свет распахнутой двери, как дуру-мошку к лампе, тянет. Пустой квадрат пустой, покойник за стеной и баба на крыльце:
– Явился, чтоб ты провалился.
В баранках муравьи, под полом мыши, воронье пугало крестом на темноте звенит в свои жестянки, сарай с замком амбарным, в котором заперта от темноты ещё страшнее, гуще темнота. Водопроводная труба – питон в траве ползущий, Добжанский кот, смотрящий чёртом из ревня…
– Спасибо, схоронить в девятый день придёшь.
Сужая круг костра, в огне плясали золотые язычки, рубиновые лапки, быстрокрылые тельца; преодолев границу, вспыхнув, исчезали мотыльки, кто в свет, тот пшик – и нет, пшик-пшик – и нет. Арбузные улыбки почернели; как змеи, тени подползали ближе, тянулись из травы и, обжигаясь, прятались назад.
Он отошёл немного от костра в десятый ненавистный час из круга и знал: она его ни за какие деньги не пустит к ним сюда, назад, ни за какие, даже на немножко, ни за что.
– Сходи, Петруш.
Косясь на хлеб, ловя печёный вкус, терпя, пока не кончится терпенье тёти Любы, надеясь – хватит на ещё один кусок; и рядом отступила Сашка, дёрнув за рукав, сказала:
– Я с тобой.
Они прокрались с Василевских по малине, смотрели, как она в окне веранды ходит, выходит на крыльцо:
– Петруша! – Потом стоит и ждёт, потом опять: – Петруша-а-а!.. – Вглядится в темноту, губами пожуёт и сплюнет в уголок: – Ну, шлясь такой, приди мне только, сатана…
– Она тебя не пустит, да? Вообще убьёт небось теперь…
– Да не, она нормально.
– Вот этими руками придушу… – Дед в стену застучал, она вернулась в дом, в пустую дверью грохнув, распахнула, крикнула туда: – Помрёшь када?
И Сашка листьями шепнула в ухо:
– Зырь, тут жёлтая малина, будешь? Нá.
Малиной, волосами, листьями и дымом, печёным хлебом близко щекотало щёку от неё, и чёрные зрачки блестели, чёрные на чёрном ягоды срывали пальцы в темноте.
– К нему тебя запрёт?
– Да не.
– А что тогда?
– Она его не запирала.
– Чего тогда он всё у вас стучит?
– Он сердится когда… или болит. Капризничает так…
– Чаво стучишь, людей пугашь, могила? Чяртей соборовать зови на бъятьки-то свои…
– Бъять, бабочка… бъять, бойно, бойно, баба…
– Пройдёт, Данило. Жизь прошла, и смерть пройдёть.
– О, на́ ещё… – И тёплая малина скатилась из ладони на ладонь.
Дом заскрипел, заговорил, затопал, запело пугало, и тень его зашевелилась на траве. По саду шла хозяйкой темнота, вела невидимой ладонью по цветам, бесшумно осыпая лепестки и оставляя лунный след. Из-за стены в прямоугольном коробе пустой старуха и старик, живые мертвецы в одной судьбе ворочались, ворчали, и чёрный сок малины на губах, сиреневая жилка на виске и лунный глаза уголок, окна Добжанских огонёк и подтекающего крана ржавая капель.
– Блин… как в гробу у вас.
– Да не, у нас нормально.
– Воюшь-то, размахался, погоди! Помрёшь, мятинговать не пустять черви… Што? хлаза бястыжия твои, похоронить бы да забыть, да дорого выходить, поживи. Ой, нету сил моих… пяревернись, партийничек овённый, пяревернись, сказала, ну! В прязидиум пиши вярховного совета, он, в «Правду» вашу чертову пиши…
– Бъять, баба! Бойно! Бойно, бъять!..
– Утру-ка дай, налёх, не черти шомпол крутять… да ляжи!.. Ляжи, сказала, ну? Налил-то море разливанно, отжимай…
И что-то грохнуло в пустой, запричитало, зазвенело, кулак опять ударил в темноту, половник стукнул о дуршлаг, замолотил.
– А хочешь, к нам пойдем, у нас чердак?.. – спросила Сашка.
– Да не, они помирятся сейчас.
– Он как в морзянке прям у вас.
– Какой «вморзянке»?
– Когда сказать не могут, то стучат, смотри, как будет, чтоб спасли, я дома тоже так в Москве: три раза позвонить, потом три раза ничего – и снова три, что это я. «Save our spirits», мы терпим бедствие, спасите наши души. Понял?
Тук-тук-тук, потом три раза ничего – и снова три.
Покойник замолчал, старуха замолчала, и стала громче тишина, как с досок щепки опадают, слышно, и в ухо с губ малиновых мурашками заполз щекотный шепоток:
– А ручку дай ему? Пускай напишет, что стучит…
– Да не… чего?
– Чего он хочет.
– Не, он у нас не хочет ничего.
– А дай.
– Да не, она убьёт.
– А ты, пока её не будет, дай.
– Да не. Она всегда.
– Петрушка, ты, что ль? шлясть такой! А ну домой!
И он толкнул локтем туда, где Сашка, шепнул в испуганные чёрные глаза:
– Беги!
– А мы домой?