– Да твой двойной, хвостом дяла-то замятай.
– Живáй.
– И ты хоть трижды лябядой.
– Куда я, Вера, без тебя?
– Куда спиной-то ляжешь, дрожки подвязуть.
Она разли́ла щедро, рюмки звякнули за здравье, плеснув в клеёнку, счастье расплескав.
Покойник не любил, когда они вот так сойдутся под сливянку, ударил в стену, чтобы знали удила. Половник звякнул о дуршлаг над тазом, и, тусклые глаза переведя на стенку, они испуганно перекрестились по второй.
– От ты, судьба… стучит-то… как в гробу…
– В хробу и есь… огурчик, Зин, бяри.
– Ой, страшно, Вера, так-то…
– Тябе-то што? Чужое горе не коптить.
– Свои солила?
– Своих солить хватаить, слава богу, бед, в чужие што соля́ переводить. Чужие горева – не наши гори.
– Не говори. Иной раз думаю, чего я всё в правленье, как чёрту нанялась, хожу, хожу, ни здрасти, ни спасибо, как на дворцы себе коплю…
– А что ж, Зинуль? Ты и копи, чаво же на помин не подкопить. Дасть бох хоромы в небеси, так в гости вон с Данилой пригласи, зайдём…
– Да что ты, Вер, в уме? Чего себе брала?!
– Чаво брала… Ай ни брала?
– А всё-то помнишь, всё-то с гро́бов крышку поглядеть…
– Чаво ж? Я и под крышкой навещу, спасибо-то сказать.
– Себе скажи. Себе взяла, а так не простила…
– Да тьфу-то, было б что прощать. Кому покойник, осподи прости, под зудь не ладил. Душа в хробу за все его дела… Петруш?
– Чего…
– Чаво… Смотри-к, сидить, раскинул уши… иди-ка вон…
– Куда?
– Да ну иди, чаво куда, шесть две́рей в доме.
– Три.
– Чаво?
– Три двери, ба.
– То и поди пересчитай, де входь, де выходь, тожа дверь. Помножкай.
– Хитро… – сказала гостья с уваженьем.
Он хмуро посмотрел на тёмный угол, где копошились тени их.
– Чаво моргашь, проспорщик? Де слушать што ни надо, знашь… Сядить, мотат на ус, ишь ты… По математике-то што тебе в году, похвастай бабе Зине? Таблицу умноженья, Зина, вон спроси яго. Петрушка? Сколько будить семью семь?
– Ой, Вер, да мне хоть сто, хоть пусто, всё одно, чаво-то дымно в голове, пойду крылечком покурю…
– Да бох с тобой, Зинуль, крылечком ды́шать, а не курять, чаво без дела ноги маять, тут пыли. Покойник, Ваничка, дымил… Петруш, иди, сказала баба-то, покурим…
Он встал, пошёл. У таза постоял, разглядывая в баке поливном, как плющит, тянет, надувает щеки отраженье; вышел на крыльцо и дверь прикрыл, но слышен был и за прикрытой дверью вечерний разговор старух в кругу стола под лампой, и между реечек стенных влетали на веранду мотыльки, и пьяно вылетали бабьи голоса.
– Чего ж, не погрешишь, не поживёшь, пожил, не перепишешь. Сладко, Верка-то, любить. Данила видный был мужчина, прям как сейчас гляжу: со станции идёт, любых заборов выше голова…
– Да ты меж досок встрять.
И он вдохнул ночной глубокий запах остывающего лета; на небе звёзд не сосчитать, на грядках паданцев гнилых. Квадрат окна веранды Василевских висит в кромешной темноте, в нём тёплый свет и синий огонёк сквозь веток черноту.
В ладони что-то было, шебуршило, он медленно открыл кулак, вздохнув от облегченья, уголок газетный выпустил в карман.
Они всё пили, говорили. Хрустели огурцы, метались тени. Комар-гигант, уродливая тварь, плясал в оконной раме, тук-тук-тук, по чёрному стеклу. С обратной стороны квадрата стучали в свет ночные мотыльки, в чернильной глубине шумели листья, порченые яблочки-китайки падали в траву.
– А это что?
– Малевича квадрат.
– Замалевал картину?
И папа записал в свою тетрадь: «2 декабря. Петруша о Малевиче – “замалевал картину”».
Бессмысленная темнота, в которой нет ни окон, ни дверей, ни звёзд, а мог бы дом нарисовать, собаку, лошадь, маму с папой, что захочет, а он – Малевича квадрат. Они исправили картину, у папы взяли тушь, закрасили свой собственный квадрат, зубную щётку обмакнули в белую гуашь и на картину пальцем поворшили маленькие точки – звёзды, кляксы – снег и сверху в середине оранжевым закрасили окно: горит, и значит, кто-то дома есть.
Бывало жалко, что в хорошую картину не попасть, но папа способ показал: трубой подзорной сделать руку, ненужный глаз закрыть, смотреть в трубу.
За окнами зима, по улице метёт, волнами белыми пустынный двор заносит, из синих крыш торчат кресты антенн, в песочнице песок из снежной пыли, а ты уже идёшь тропинкой к полю, что даже слышно, как кузнечики трещат. И можно долго-долго в воскресенье, пока ещё «В гостях у сказки» не идут, сидеть среди зимы на мостике у речки летом, а надоест – то лист перевернуть, а если страшно там, какой-нибудь содом или распятие, от любопытства с ужасом застыв, смотреть, как неподвижно кровь стекает глянцем, как умирает человек, разглядывая близко лица зрителей, убийц, и чувствовать горячее в ладонях, холод в пальцах, и умирать и убивать, и быть свидетелем убийства, одним из них, и тем, который на кресте, и, смерть не выдержав, перелистнуть страницу, морем зашагать, идти и забывать, листать, листать, уже не забывая никогда. А если морем слишком далеко зашёл, закрыл альбом – и дома.