– Из вороть ларёчик было видно, на углу.
И стало видно, как в кино, ларёчик на углу, её и доктора её и как мороженое тает.
– Вошёл в палату – и ко мне он сразу, мимо всех, что вот вам эшкимо, мадонна… А там така мадонна, стрась смотреть… шкелеть. Он всех роже́ниц так-то называл – мадонна. Взяла морожаное я, а слёзы-то опять, а он смётся: што ж ты, мол, растаешь. Обёртьку развернул, в кулак зажал, стоит и ждёть, штоб ела, а сам молодянький такой, височик только серенький с войны. С другими он пошёл поговорить, обёртька в кулаке и деть куда, не знаить, а я шмотрю за ним и ем… Уже и нету ничаво, до щепков палочку грызу, и мышль такая всё, што, можить, он-то бы любил мяня? Гляжу и думаю: любил бы? А можеть, и любил бы, Петя, а?
Она подождала ответ, но он не знал, любил бы или нет такую страшную, беззубую тот доктор, который каждую мадонной называл.
– Заразы было по больнице, Петя, ой… Ванюшу принесуть, хляжу, а по пелёнкам таракань… А он придёть, цвяточек мне, и говорит: мадонна, де у вас стакан? Хрудя́ вот туть разбухла, тяжесь, и вроде не хрудя-то, прыщ, а ой, хоть мама не рожай. Он на обсмотре говорить: ещё недельку погостим, товарищ Вера, – то он уж именем меня-то знал. А я иму: Владимир Николаич, бога ради, подпяшите выписку-то мне…
– А он? – спросил, забыв, что ест, раскрыв без ложки рот.
– Што он?.. Отказ пишите добровольный, говорит, я, говорит, без этого отказу вас не отпущу. Смотрю я на него, а он-то тоже…
Она уткнула муху занавески уголком в стекло, смахнула в пол, вздохнула, замолчала.
– Чего, ба, тоже… баб?
– Да што чаво? Давайте, говорю, Владимир Николаич, подпишу. Не видела так больше я его…
И он спросил:
– А ты влюбилась, что ли, ба, в него?
Она сидела, низко лоб уткнув в истёртую, изрезанную скатерть с просвеченной в проборе жидкой седенцой, и по полоске хной желтеющей тропинки перебиралась муха, как по полю трактор целиной.
– Чаво чирикаешь-то, чижик? Любов тябе. Што только люди думають – любов как срамы засвербять. Вон и покойнику пекло до этих мест, на кажду машку любка. Любов… Любов-то – не ляхушка на ляхушку прых… Чаво не ешь? Девятый час. Любов… Автобус-то уйдёть.
– А он тебя?
Она молчала.
– Ба?
Раздумчиво сказала:
– Кольцо-то, Петя, было у него. То, говорили, вроди вдовый, то вроди што жива она, красивая, гуляеть, бох их разбирёть… Кольцо – оно и исть, мялькнёть в глазах, как срежеть… Доедай.
Он доедал, она рассказывала дальше:
– Пришла в барак, Данилы нет, то нет его, то нет… сижу реву, и Ваничка ревёть, хрудь не бярёть, а хрудь как камень. Иму што есь мы, што нас неть. До нас не заходил так и ни разу он в роддом, ни разу, Петя, не зашёл. Владимир Николаевич заглянёть и яблочко положить – отвярнусь, милея света-бела стенка, яблочков его не надо ничаво, глаза бы ни смотрели…
– Почему?
– Да почему… с добра-то пощипчей быват слеза, тябя не пожалеють – не завоишь. Рожала-то – зову его, зову: Данило!..
– Баба? – спросил покойник за стеной.
– А дохтор говорить: вы ешьте яблоки-то, Вера, вам, говорит, полезные, нужны… – И ситчик снова натянулся, затрещал. – Бох с ним совсем, какие яблоки тяперь. Три лета нету Вани, а всё вот-вот в калитку как войдёть… – И занавеску отогнула, посмотреть.
Петруша тоже посмотрел: тропинка, флоксы, яблони, забор.
– Ну, ничаво, там ждуть… и мы пождём, чаво ж живём… Надежда… Осподь всё видить, Петя, ничаво…
– В бинокль или в лупу?
– Што?
– Глядит…
– Наука в микроскопь глядить, в трубу глядить, луну видать, звязду видать, блоху видать, а царства божьего не видно. А на чаво глядишь-то, дура-голова… Оно и исть осподне царство.
Тропинка, флоксы, грядки, яблони, калитка, как будто правда папа, только посмотри из силы всей, войдёт, подержит маме дверь, за ними створка двинется назад по дуговой, царапая косым низком дорожный порох и верхом задевая лапу вишни за цветки. Цветки осыплются, они пойдут сюда, она от парника навстречу им, всплеснёт руками о широкие бока, стирая землю, скажет:
– Слава богу, детки… добрались.
Калитка стала ближе, расплылась пятном щипучим, как будто солнцем капнула в глаза.
– Ох, лето красное, любила я любила… тяперь дожить бы помереть. – Согнав от бродня стайку мух, прищурилась, достав на ложку дохлую осу, стряхнула в пол: – Зараза, штоб вас…
Чтоб сверху не нападало тварья, накрыла вышитой ширинкой с завтрака оставшуюся ставь – чугунную сковороду с пригаром запеканки, остывший чай, надкушенную гренку, завар с болотной мутью мятного листа.
– Што силу не доел, а ну мне…
– Это, баб, твоя.
– Моя под кресть ушла, моя… а то сляпа не видить баба, што за мышь пытала хлебъ. Сказала – доядай! Проголодашься там и будешь из шобак беляш тянуть.
Он беляши любил мороженого больше, вернее, поровну любил, – так никогда не будешь сыт, чтобы не съесть хрустящий жаром, капающий жиром пирожок в лучном пахучем тесте, коктейль «Можайский» выпить в гастрономе на углу и выпросить у ней безмолвным взглядом у палатки крем-брюле.
– Твоя, ба, я свою доел.