Она кивнула на «Последний день», он взглядом проводил кивок, но гибели Помпеи не видно было за стеклом, из-под него светила, отражаясь, лампа, двоясь над ней, лампадки прыгал огонёк, картонное облизывая золото окладок, сгущая ликов темноту.
– А всесожженье будить за грехи, очистить всех от шкверны, во шмрадном держить душу тлен. Сапох в болотине увязь – чёрть галифе спасать, а ангель босы ноги, а ты на пятьках бабе землю в дом нясёшь, как негра в чистую постель.
– Я мыл в тазу.
– Ты мыл в тазу, а чернота вот де, – и постучав себя по лбу, зевнула, – а тут не ототрёшь, как верхом ни шкряби.
Он ухватил себя за мочку, книзу потянул, перехватил за верх, подёргал, покрутил.
– Ушей тяни, надёргаешь ушей, проснётся бес, и так сквозить – с добра на ум не липнеть… Хватить, говорю.
Не отпуская уха, он с опаской смотрел на жёлтый огонёк, лизавший над божницей в копоть потолок.
– Чаво хлядишь, гипотизёр, не гаснеть?.. То-то. Взглядом не погасишь этого огня.
– Ты хоть бы на ночь задувала, ба, сгорим…
– Сгорим – да хоть бы и… как будить, так и будить, не нашими умами дрожки на порожки подавать, виднее сверху, што к добру.
– От верху муравья не видно, баб, идёшь.
– Не видно – и не надо, им с того ляхшей.
– То, баб, ляхшей, то не ляхшей…
«То поляхшей, то не ляхшей», – что странно: камни на канале легче под водой, чем наполняются они, когда вода отпустит? Как будто тяжелеют воздухом, который и не весит ничего. А может, камни – это те, что падали сюда, устали звёздами светить её «пути осподни», как маяки на башнях в пустоте для никого, и значит… камни – это те разбившиеся звезды. В речной песок их превратило время и им наполнило песочные часы, в песок играют дети. От времени обед её остынет, прокиснет молоко, забродит квас, засохнет хлеб, картошка зацветёт, бумага пожелтеет, ребёнок превратится в старика, старик умрёт. А если бог внутри часов? Он состоит из ржавых шестерёнок, винтиков, шурупов… Зачем он нужен, этот бог, кому он нужен, этот бог… Вот папа нужен. Мама. Но бог часов их проглотил, не возвратил своим «тик-так». Старуха в детскую вошла – оно «тик-так», сказала – мамы с папой больше нет, оно – «тик-так», за ним тяжёлый плеск ночного сада, темнота, и в темноте опять – «тик-так, тик-так…» – и ничего, как будто не было вчера, и миллионов лет назад, один песок и темнота, зачем тогда всё это?..
Будильник тикал полумесяцем стола, где утром достаёт её рука прихлопнуть кнопку; у круглого стола нет ни начала, ни конца, как у часов, у колеса, и если пальцами по кругу человечком прыгать, то там конец, где прыгать надоест или она войдёт и скажет: «Совесть пробежал».
Начало там, где в голову пришло попрыгать пальцами по кругу. Нет, у часов кончается завод, и прыгать надоест, это у времени нет ни начала, ни конца, но так не может быть: оно идёт вперёд, а значит… есть начало у него, и есть конец ему, всему, когда закончится у времени завод. Тогда… он очень старый, этот бог, больной и старый. Как у неё, все кости у него болят, и как покойник, если гробовину отогнуть, не смотрит в сад, орёт: «Бъять! Бъять!» – что свет попал, и закрывает от него глаза, и плачет. Он быть устал. Когда умрёт, – а он умрёт, ведь у всего кончается завод, – наступит время без времён и бога. Нет, у него есть сын, и если старый бог умрёт, то будет новый бог, хороший, добрый, скажет: «Смерти нет, живите все…» Да нет, его убили. И старый бог один в ужасной комнате пустой, без сына, а ты, чтоб баба с Сашкой искупаться отпустила, просишь у него…
– Петруш?
– Про манку завтра, как поедем, не забудь напомнить мне.
– А мы поедем завтра в город, да? Да, ба?
Она молчит, и лёгкий скрип, и крадкий шаг за стенкой в темноте, где погасила свет, верандой кто-то ходит, точно ходит… вот ещё… опять! и наступает на охранную доску́, она всегда так скрипнет, если… Бог не поможет – папа бы помог. И пальцы под подушкой зажимают верное от смерти средство – игрушечный фонарик-пистолет.
«И говорил осподь пророку Моисею, и видел я страдания народа мояго, и слышал вопль яго, и знаю скорби, и приду избавить жи́вых сих земель горящих и пустынных в просторную землю́, де молоко и медь тякуть…»
– Стякло бы, Петя, протереть с Содома, хляди, запылькалось совсем.
– Чего Содома, ба, – Помпеи?
– Содом, Гоморра, Адма, Севоим, Сигор над мёртвым морем были, и ниспровергнул за гряхи, и полились с небес огонь и сера, и поднимался дым с земель, как дым печной…
– И он их вывел?
– А?
– Туда, где молоко и мёд…
– Ты молоко-то выпил?
– Да.
– Так мух не жди, стакан переверни.
Бог не поможет, папа бы помог.
– Весь извертелся, то ли день – неймётся? Меси́ть, меси́ть, от совесть-то покою ни да`ть, то бых ляхнёть, то песь куснёть… а я, Петрушка, девочкой была без задьних нох, могила как спала, набегашься за день, уста-а-анишь… и до утра, быват, лятáшь, лятáшь…
– На помеле?
Она хихикнула – и он хихикнул тоже. Чудно: не видно ни себя и ни её, два голоса в нигде.
– На бабке тренируйся-то, чаво ж? язык точи, язык-то хуже ножичка зарежить, а жалить-то, Петруш, не пожалеть, за жалость пряник не дають.
И он шепнул, как Сашка научила: