– Дяла… Таки дяла, что хоть бы в хробь от их.
– Дела, Вер, отложить, а гроб-то не отложишь.
– Да и ни говори, дай бох до завтрушка дожить.
– Не говори.
– Да говори не говори…
– Петруша, детка, добрый вечер…
– Здрасть, баб Зин.
– Ишь, «баб»… Чего ж, старуха, что ли – «баб» мне говоришь?
– А то ли нет ли, Зинка? Молодица…
– Да брось, Верунь, какие наши годы…
– Да уж каки ни были, доживам…
– Не говори, все сжили, не пожили, чего дожились – не понять…
Они расцеловалась в три щеки, на гузки морща выжатые рты, в четвёртый раз отершись рукавами.
За Дергуновой затворив, она накинула крючок, перекрестясь, сказала:
– Няси нелёхкая тябя по горевой до чёрныя годины… грибёть, грибёть, несы́ть бездонная, грибёть, как в землю заберёть, ни дня от тя, ни ночи…
Задвинув ржавень, щёлкнула подковкой под замок, с калиткой вместе раскачав кривой забор, проверила запор на крепость, смахнула с плеч опавшую труху, одёрнув паутины прядь, пошла, отмахивая нимб комарий, к дому, ночным дозором обходя садовые полки: побитую дождём, пожжённую сушьём пехоту маргариток вдоль тропинки, люпинов стройный авангард, брустве́ры клумб за ним, боеприпасы поленни́ц, ружейный склад поломанных лопат, дорожек тупики, протоптыши следов, ведущие под землю. Засады свалок битого стекла, заставы мебели калечной. Разрушенный блиндаж стола, засыпанный щебнём, накрытый вместо скатерти прогнившим толем с вмятиной от лужи, каким Петруша раньше прятался от волка с милиционером и неё:
– Не будешь есть, разбойник, безобразник? Ешь! Он, бабушку замучил-то совсем, за маму – ам! За папу – ам… Оближь, де не доел, беды оставил папе, понял? Вот папа не придёт до нас-то за тобой, не хватит сил. На сколько ложек съешь, на столько папу любишь, понял? Понял мне? Придёт, а баба скажет – ложки не доел. Ну, ам… Ам-ам! За дедушку Данилу… Молодечик! Давай за бабушку теперь… Не будешь есть? Не будешь есть, милицанера с волком баба позовёт…
– Сталуська, олков неть…
– От дам тебе «сталуська», дам тебе… Все люди волки, главный волк – мялицанер.
Теперь, с больших времен, казалось, нет ни волка, ни милиционера, есть только он, она и дедушка Данило, и стол давно ногами в землю вгнил, под толь чтоб спрятаться, залезешь – битых банок склад, жестянок, – протиснешься, на спину давит верхняя доска.
– Куда нясёть тябя, дурная сила… Пиён упал, не вишь? Свяжи. Сляпой с руками был, безрукий о глазах, а ты ни с тем, ни с тем, худая жопа на ногах, холера. Баба будить поперёк ляжать, наступишь, буйвол горяво́й…
– Чем подвязать-то?
– Верёвки не висять? Хлаза разуй.
И правда, по кустам всегда висели сгнившие верёвки у неё. Обвяжешь куст, под колышек натянешь – хлоп! – порвёт легко берущий в рост посад, развалится привольно, сволочь.
– Гнилая, ба…
– Гнилая голова – пустая сила. Отойдь, сама я, ну тебя.
– Да ба…
– Отойдь!
Воронки пересаженных смородин, окопы синеглазки, сельдерей, посеянной морковки минные поля, с какой ботва встаёт роскошной гривой, а под землёй вершки с мышиный хвост. Прифронтовой погост укрытых банками засохших черенков и штыковые острия подпор на месте всходов. Забитые картонными щитами фланги грядок, заросшая травой межа трубы канальской, водоотводный ров, ведущий под фундамент, прито́пь болотца за крыльцом, колючей проволкой затянутый малинный арьергард, тупоконечный клин крыжовенных кустов, сплетавшихся с ордой бурьяна в незащищённых подступах нейтральной полосы.
– Ишь, «баба Зин» не нравится, сказал, пошла трухой трясти на ве́шни зори, ну так тебе, ну так… Жаних хорош, в фате да в хробь… – Она была довольна, что бабу Зину «бабой Зиной» обозвал, довольная – сердилась. Петруша шёл за ней, фонариком распугивая подступающие тени, на луч ловя трепещущие стайки мотыльков.
Вошли домой, верандой свет зажгли и сели против друга, устав от дня и силы не имея встать, чтоб лечь.
По реечкам вползал в окно веранды дикий виноград, сквозь чёрную листву просвечивали звёзды, в заросшем, заступившем в караул ночном саду качалось пугало, грабителей пугая звоном ржавых банок; с кургана от реки тянуло паром, туман вползал через собачью сеть и путался в стеблях. Над почерневшим садом сияла ярко дальняя звезда из папиной любимой песни про надежду, о ней когда-то так решили с ним: одна звезда светлей всей ночи.
Под тик часов, под шорох счётчика за стенкой, тук-тук жуков в стекло и стрёкот мотыльков, заговорённых лампой, она листала довоенный старенький альбом с махровой розой на окладе, и палец с тёмным ободом ногтя с землёй под ним водил по незнакомым чёрно-белым, как будто выцветшим из жизни лицам, именам.
– Покойница Татьяна, мамочка моя, прабабушка твоя, красавица была, гангреной померла…
– Чего такое, ба, гангрена?