Дымятся в золоте тягучем облака, далёкий лес приподнимает над землёй туманом, расплавленная медь стекает в берега, река горит, в ней плавятся стволы и вспыхивают камни, сквозь сеть зеркальную скользят русалки, рыбки, облака, река горит – и гаснет. Одета в темноту, обута в тишину при вечности, старуха выходит в опустевший сад прибрать сгоревший день.
Там ночь, пока ещё не погасили на веранде свет, обходит полукругом чёрный крест окна в траве, и тайная вечеря чудится за маленьким столом кухонным, под абажуром пыльным нимбы, тени лет и мотыльков кружат, перед прощанием – неизвестность.
Там за грехи неведомы курганом ссекает серп головки светлые стеблей, и долго пахнет день парной зелёной кровью луга; соседка жарит фарш с лучком, к обеду борщ на потрошках куриных, улыбчивая бабушка толчёт в бокастой ступке известь с сахарком на угощенье по́дпольным гостям.
– Сии есть плоть и кровь моя от Новаго Завета, за вас пролитая во оставление грехов, идиного причастия причастны, вкусите тела мояго.
Там зло по-прежнему добро и дико, там с божьей помощью котят утопят в стареньком ведре; на утренней заре Господь благословит зарезать Ваську, под лисьи шапки травит недоверчивых дворняг весёлый пьяница-сосед, и, лоб перекрестив, его горластая хозяйка орёт, чтоб под забором лучше сдох. Там дай господь без дождичка недельку, и дай господь, чтобы не пересохло всё дожди; в пятидесятницу апостольского по́ста, на день Петров душе дадут побаловать, откроют шпрот и стопочку нальют. Там слава богу всё, и всё не слава богу, всё, как он даст, и всё не приведи. В зелёном тазике за домом плывут спасённые на спичечном ковчеге муравьи, по паре каждой твари, на́: тебе жена, тебе жена, тебе жена. Щавелевых жуков сожжённых под кустами пепел, на пожелтевшей «Правде» кляксы мух. Букашки, блошки, червячки на рубчиках подошв – твой быстрый след в полуденной траве.
– Спи, дето, спи. Без ночи дня не будить. Христось воскресь – и сатана воскресь…
За сумерки, при нижнем свете лампы, на переносицу надвинув пятнами очки, резинкой бельевой обвязанные с дужек, чтоб держали, она записывала дня дела: во сколько встали, что поели, как вёл себя Петруша, как – покойник, кто заходил, чего сказал.
– Кому ты пишешь, ба?..
Она отчёт такой по даче писала раньше папе с мамой, зачитывая, как приедут, вслух, одна саму себя по подчерку понять способна, но стало некому читать.
– Кому? Помру, бумага не земля, травой не порастёть, ромашкой не забудить, жила ли бабушка ли, неть…
Бывало, в дождик затяжной, когда из дому ни ногой, а до уборной хоть плыви, спасительный горшок сплеснув с крыльца во флоксы и от потопа дверь втянув назад, она пройдёт в угрюмых сумерках до полочки зелёной, что папа маленьким ещё и красил, и стругал, взберётся на тахту и, выбрав наугад тетрадь из летописи лет, орёт:
– Петруша! удлянитель приняси!..
– Куда?
– До деда, сядем…
И он протягивает провод с горницы в пустую, лампу её настольную несёт, чтоб подключить, и вместе сядут почитать, как раньше жили.
Покойник дремлет, уголком газетным счётчик о колёсико шуршит, едва проталкивая время, от кухни к близкому обеду в доме густо пахнет гречкой, щами, лавро́вый пар стоит, потеют окна, с той стороны бросает ветер в них оборванные листья, лепестки, и флоксы по стеклу текут, как Сашки акварель, бумага пахнет войлоком сырым. Она вздохнёт, как ахнет, день перелистнёт, и из страницы выпадет на пол сухой цветочек плоский, без запаха полей, совсем седой.
– Подымь.
И он наклонится, поднимет, цветочек рассыпа́ется в руках, как будто он от времени сгорел.
Земля дымит, и только выйди за порог, тебе с косой дуги двери за шиворот как следует насыплет небо сырых сосулек ледяных.
Колючая шерстина водолазки тянет горло, руки, на небе тяжело, в носках противно, как будто ты внутри какой-то мокрой мыши смелость бережёшь протестовать, зеваешь.
– Рот-то прикрывай, назявкаешь бяды.
Сама назявкаешь.
И зявкаешь опять, и засыпаешь.
«Сегодня встали поздно…
Встали рано…
Малины с кот наплакал в этот год…
Читали “Ёлки на горе”…
Петруша плохо ел…
Читали “Ёлки на горе”…
Позавтракали плохо…
Дергунова приходила, квиток в шкатулке, чтобы не забыть. До пенсии осталось три рубля. Отец совсем плохой…
Читали “Ёлки на горе”, у Василевских будет месяц девочка их жить. Петруша вроде рад, здороваться не хочет…
Малины мало в этот год – и двух не выйдет банок. Слава богу, собрала между дождём…
Читали “Ёлки на горе”, позанимались…
Передают дожди…
Сегодня, слава богу, вроде день…
Поедем завтра в город, хлеба нет…
Отец полночи спать не дал, кровит…
Петруша подметал, зарядку сделал…
Очень плохо ест, все маму-папу ждёт…
Сегодня
Читали “Ёлки на горе”, считали, Петя маме рисовал открытку, получилось хорошо, читали “Ёлки на горе”, легли пораньше…»
И безвозвратно возвращалось счастье шорохом страниц, и день за днём вмещалась жизнь в размашистый, с тяжёлой вдавкой, подчерк, на память вечности тетрадь…
– Ну, с богом, Зина.
– С богом, Вера.
– Спасибо, что зашла.
– Да что ж спасибо? Волей-то своей хожу… Дела.