Избавившись от гнусавого выговора уроженки Бронкса, она стала царицей звукового кино — классическая блондинка тридцатых годов, порывистая, сентиментальная, распущенная, забавная, легкомысленная, ласковая. Мне есть что порассказать о Дейзи Дак. Она нам модные тряпки одалживала.
Перри она щипала и тузила, как большого плюшевого медведя, ей нравились мужчины старше нее — дело в том, что в начале Сухого закона ее отца случайно, по ошибке, пристрелили на Фултонском рыбном рынке; в Голливуде, могу вас заверить, это ее пристрастие ей совсем не повредило; продвигаясь к славе, она — ей-богу не вру — измазала помадой каждую пару трусов, владелец которой занимал должность выше ассистента режиссера.
Она появилась в белом, под цвет кошки, под цвет телефона, костюме из баратеи{81}. В этой сопровождавшей ее повсюду кошке она души не чаяла. Сбросила норку, и мы еще выпили шампанского. И тут — др-р-р, д-р-р — опять затрещал телефон.
— Тебя, — сказал Перри. — Пока тебя не было, звонили.
Она подняла трубку, приложила ее к уху — затем заорала так, что можно было услышать в Йонкерсе{82}:
- ЧТОБ ТЫ СДОХЛА!
С силой дернув за шнур, она вырвала из стены розетку и швырнула весь аппарат в рассыпавшееся со звоном окно спальни; трубка и переговорное устройство описали в небе правильную дугу, прежде чем приземлиться — надеюсь, мягко — бог знает где — на траву в Центральном парке.
— Вот как надо расправляться с надоедливыми звонками, — сказала она Перри.
В ней был шик, она могла устроить шоу. Захотев перекусить, она щелкала пальцами, кричала: “Рыбку!” — и неизвестно откуда появлялся слуга с насаженной на зубочистку очищенной креветкой. Свою фамилию — Дак — она выговаривала как бы с умляутом: Дюк{83}.
Перри любил нас обеих, но по душам разговаривал со мной. Так уж получилось. В последнее наше утро в Нью-Йорке он решил прокатить меня в белой машине. Притормозил у края огромной ямы, строительного котлована.
— Вот таков Нью-Йорк, — сказал он, — все течет, все меняется.
— Что здесь было раньше, дядя Перри?
— На этом месте... это место... — Продолжать он не мог. Слезы струились по его щекам, и я поняла, что это было паломничество: он привез меня туда, где раньше стояла “Плаза” и где Дездемона... где лежало тело мертвой Дездемоны.
Мы ехали в Калифорнию на поезде “Двадцатый век лимитед”. Мы теперь были зачислены в свиту Дейзи, и весь наш путь был усыпан парниковыми розами на длинных стеблях. Когда мы вместе прибыли в ее машине на Центральный вокзал, полицейские в похожих на трехпенсовую монету шапочках с трудом сдерживали кричащую и визжащую толпу, ей совали цветы, газеты, карандаши: “Делия! Делия!” — и дрались, царапались, чтобы добраться до нее. Несмотря на крошечный рост, она проплыла сквозь них как ни в чем не бывало, улыбаясь, приветствуя, рассыпая воздушные поцелуи; она чувствовала себя как рыба в воде, но мы оцепенели от испуга и, прячась от жадных глаз и ртов, готовых проглотить нас, как волк — Красную Шапочку, под плащом прижались к Перри.
Даже когда мы отъезжали, почитатели продолжали бежать рядом с вагоном: “Делия! Делия!”, пока поезд не втянулся в туннель, оставив их — несчастных, обездоленных, жаждущих ее, — позади.
Тогда я впервые познала вкус славы, и она меня напутала до жути.
Ясно без слов, что Нора вскоре опять влюбилась. Молодой паренек — он тоже ехал в Голливуд за успехом, но не красоваться перед кинокамерами, а помогать дяде в ресторанном деле. Очень музыкальный мальчик; никогда не расставался со скрипкой, пришел с ней к Дейзи на вечеринку, но ничего не сыграл, сказал, что струну порвал. Он был родом из так называемой Маленькой Италии{84}, что неподалеку от Хьюстонстрит; отец его был из Палермо. Глаза — как углем подведены, волосы — вороново крыло. Нора любила разнообразие, этого у нее не отнимешь.
Извините, господин священник.
Тони был славным мальчиком, но не в моем вкусе. В Чикаго мы пересели на другой поезд.