То, что я видел в своем воображении, являлось недоказуемой, хотя и не синхронно с моими мыслями свершавшейся реальностью, но картина обладала такой визионарной и покоряющей силой, что заставила меня забыть обо всем окружающем. «Пидор! Грязная продажная задница!» — слышался мне рев матросикиного отца, и он хлестал еще сильнее. Матросик, тщетно пытаясь вывернуться и отвести удары руками, громко плакал, протяжно, пронзительно вопя своим юношеским голосом. Ничего я не мог сделать, ничего. Всё как всегда: невинный, беззащитный мальчик, которого обижали и мучили, и я не мог прийти к нему на помощь, поскольку никто не знал, где он живет. Я видел и слышал удары, сыплющиеся на его хорошенькое, робкое юношеское личико и на хрупкое юношеское тело, едва защищенное легонькой кисеей девичьей блузки и тонкими, как паутинка, брюками. Невольно, однако неудержимо, воспрял мой мужеский жезл, и я проклял себя. Чья была в том вина? Нет, подумал я с горечью, не только моя. Его корчи и вопли под жестокими ударами по матово-бархатистому, еще почти нигде не опушенному матросиковому телу были моей виной, моей величайшей виной — никогда я от этого не отрекусь… Но в еще большей степени была в этом вина людей, всего грешного человечества, отвернувшегося от Бога… бесстыдно грешащего… отказывающегося перейти в другую веру и отрицающего Суд Божий… Когда-нибудь эта вина будет искуплена, и Матросик будет отомщен в судный день… Но дело могло несколько подзатянуться, поскольку до всего этого было еще очень далеко… Должен ли я отомстить за него, хотя бы загодя?.. Но как?.. Я вообразил себе липкие, серые часы воскресного полудня, вскорости предстоящие мне, и мне вспомнился Отто ван Д.
Мало-помалу я начал проникаться словами проповеди. Ректор Ламберт С. выбрал ее предметом сражение Иакова с ангелом[47]. Историей типичного Божественного провидения она не была, поскольку, на мой взгляд, в ней заключалась ночная борьба Иакова с самим собой, в течение которой тот сумел победить свой гнев по отношению к Исаву и в итоге по наступлении рассвета принял решение пойти навстречу брату, дабы примириться с ним. Ангел здесь представлял не Господа, но скорее демоническое начало, а именно — мстительную ненависть, терзающую сердце Иакова. По меньшей мере, если я, согласно своим крестьянским понятиям, верно истолковываю данный отрывок из Библии, поскольку ректор Ламберт С. в ангеле прозревал как божественное, так и человеческое, или человеческое в божественном. Все было человеческое, но в то же время божественное: в человеческом заключалось также и божественное. Не то чтобы все, что человек натворил, становилось божественным, но, так сказать, Бог был в человеке. Я слишком поздно прислушался, то есть, возможно, я понял неверно, но не страшно, подумал я: меня это в любом случае ни к чему не обязывало, и это уже было кое-что.
Я ощущал снисходящие на меня восхитительную кротость и спокойствие. До чего же весь этот бедлам, — несмотря на теоретически довольно замкнутый характер системы, — бестолковая и невинная суета… Как мог кто-то делать из этого серьезную проблему: соучаствовать или нет? Что это изменило бы? Я мог сделаться католиком, а мог и не делаться им: и так было хорошо, и этак. Мысль эта была ошеломительной находкой, и довольно странно, что я так долго размышлял, прежде чем пришел к ней.
Проповедь подошла к концу, ректор Ламберт С. причащал лично, и души потянулись за причастием. Гостию в те времена, в отличие от нынешних, еще не протягивали на ладони и не подносили на блюде, — священник укладывал ее на вытянутый язык, словно некий оральный суппозиторий. Подобную практику я всегда находил недостойной и безвкусной, я и сейчас так считаю. «Приимите, ядите», — сказал Сын Божий, и речи не было о том, что Он для своих учеников, будь это даже младенцы на горшках, взялся бы строгать бутербродики размером с игральную кость, дабы потом распихивать их по ртам. Но сила символа преодолела даже такую профанацию, и это преисполнило меня миром. И все же я с изумлением и восхищением наблюдал, как ректор Ламберт С., продираясь сквозь джунгли артистической свиной щетины, с истинно католической сноровкой умудрялся добраться до ротовых отверстий различных альтернативных типов, определенно не поддаваясь соблазну взмахом руки отлучить их от причастия, буркнув: «Шел бы ты сперва помылся да щеки поскреб».