— Я не склонен видеть в таких черных красках наше будущее, как наш молодой пламенный поэт... У нас есть сильное войство, а значит, и порядок... Однако я согласен с паном Шимоновичем, что еще рано прибегать к крайним мерам, к огульной пацификации края, и поэтому не советую создавать во Львове такой воинственный орден, каким является иезуитский. В моем войске служат реестровые казаки, и они очень послушны. Во Львове русины тоже не бунтуют. А иезуиты могут озлобить их... Вы слишком рано, ваша эксцеленция, беретесь за саблю. Сначала надо попытаться договориться с православным клиром. Балабан направил королю жалобу на вас — и правильно сделал: вы оскорбили духовную особу. А почему бы вам не встретиться, как вот мы сегодня, с епископом, с киевским митрополитом и не поговорить с ними: Иисус у нас один, одна и дева Мария, подобны и обряды... Давайте объединимся. Учредим унию... И если бы это удалось сделать, то не закрывать надо церкви, а открывать новые потребуется, тогда можно будет посадить униатского патриарха в Киеве и этим выбить скипетр у московского, которым он помахивает через наши головы даже в Константинополе! А потом придет черед иезуитам...
Соликовский долго думал, потом отпил немного вина из бокала и посмотрел на гостей.
— Я благодарю бога за то, что в вашем лице имею таких искренних единомышленников, панове. А тон нашей беседы... Что же, и на заседании сейма тоже все разом кричат, никто никого не слушает, а решают единодушно...
Альнпек сказал о проказе и увидел, как побледнел врач патрициев и бургомистр Павел Кампиан. Он, охваченный страхом, поднес руки к глазам и стал рассматривать их, потом освободил дрожащими пальцами перевязанные золотистыми шнурами рукава шелкового жупана и, оголив запястья, простонал:
— Пятно... Красное пятно!
Альнпек подошел к патрицию, присмотрелся к его рукам.
— Суггестия, уважаемый доктор... Лечитесь вот этими таблетками из гашеной извести. Проказа не в теле вашем, а...
Он недосказал, повернулся и вышел из зала консулов.
...Соликовский узнал о страшной болезни в тот же день, когда принимал у себя Жолкевского и Шимоновича. Но странным образом.
Гости ушли, он снова заперся в комнате с куклами, сделал наспех бумажное чучело православного епископа Балабана и, поставив его возле игрушечного собора святого Юрия, пододвинул к нему черта. Потом, подумав, взял нечистого, бросил в ящик и, сунув руку под стол, стал дергать за шнуры. Старые куклы послушно двигались, смешно размахивали руками и ногами — так, как этого желал архиепископ. Игнатий Лойола следил с края стола за движениями марионеток, держа в руке крест, и был доволен. Соликовский долго дергал за шнуры и думал; бумажное чучело Балабана стояло неподвижно; архиепископ нервно сгреб всех чертей и крикнул им, как живым:
— Вы найдете посредника между мной и Балабаном. Вы!
В это время в открытое окно, выходившее к Рынку, влетел ангел. Он был немного крупнее голубя, с сизыми крыльями и с златовласой девичьей головкой. Ангел сложил крылья и, потоптавшись на подоконнике, изрек по-латыни:
— Lepra oppidium invasit. Deus praecipit tibi, ut coloniam leprosorum condas[88].
— Что? — переспросил божьего посланника пораженный архиепископ. — Для прокаженных? А для воинов Иисуса — когда?
Но на подоконнике голубя-ангела уже не было, и Соликовский подумал, что это глас с неба. Он выглянул в окно, на Рынке собралась толпа, оттуда доносились тревожные крики:
— Тронд, тронд в городе! Прокаженных — в колонию!
На следующий день Кампиан, выслушав Соликовского, распорядился: изгнать нищих из мазанок на Калечьей горе, которая возвышается неподалеку от Сокольницкой улицы, за чертой города, и основать там колонию для прокаженных — по европейскому образцу.
В послеобеденную пору через мост на Полтве в сторону Калечьей горы двинулась процессия — такой еще не видали жители Львова.
Впереди в белой сорочке, подпоясанной серым шнуром, шел безбровый человек с красным опухшим носом, из его рта текла слюна, он диким взглядом окидывал людей, которые сбились у края мостовой и с ужасом пятились назад, когда он приближался. Это был Тимко Пенёнжек, которого нашел Гануш Альнпек в подвальном помещении на Грабарской улице.
За ним следовал городской палач в черном плаще с прорезями для глаз в капюшоне. Он держал в руках топор, а на расстоянии нескольких шагов от него шли каноник в ризе, надетой поверх рясы, и два министранта.
Процессия остановилась у склона холма. Палач указал рукой на вершину, где стояли мазанки нищих, крытые камышом, и сказал больному:
— Ты больше не жилец на этом свете. — Он наклонил голову Тимка и взмахнул топором, имитируя казнь. — Назад тебе возврата нет.
Подошел министрант, бросил несчастному суконные рукавицы и подал ему в руки длинную палку, на конце которой болталась привязанная мисочка.
— Тебе разрешается выходить сюда вот до этой черты, — палач носком сапога прочертил линию на земле, — и в рукавицах протягивать для подаяния палку с мисочкой. Если же ослушаешься, то этот топор опустится на одну пядь ближе к твоей шее, чем сегодня.