Двое слуг вели под руки согбенного старика в расстегнутом халате, желтая кожа обтягивала ребра, с лысеющей головы спадали пряди мокрых редких волос; старичок семенил ногами, с трудом передвигая их, и стонал; староста, архиепископ и бургграф встали в глубоком поклоне, старец махнул им рукой, чтобы садились, сам добрался до кресла и утонул в нем, потом подался вперед и, блуждая маленькими глазками по лицам львовских вельмож, произнес, запинаясь:
— Панове... Панове... Я послал Казимира и Менжика, ага... Вы же знаете... и тех, которые остались на Подолье. Там тоже... Да там хоть францисканца посей, а родится схизмат... А к вам придет князь Ян из Сенны. Под ваше начало... Боже, боже, как я устал. Как тяжко жить... А вообще, скажите мне, панове, что такое — человеческая жизнь? Поведайте...
Вельможи молчали, не зная, что ответить, а старец, забыв о государственных делах, лепетал одно и то же:
— Скажите, богом прошу, ну скажите, что такое жизнь?
Бургграф даже голову вытянул, напрягая мозг, так ему хотелось удачно ответить королю и этим заслужить его милость, но в пустой голове только гул стоял.
Арсен присматривался с подмостков к старцу, и ему было смешно, что эта развалина олицетворяет собой государственную власть, и становилось страшно от мысли, что столько крови сильных мужей проливается по прихоти и воле этой немощи; король уловил взгляд музыканта и махнул рукой:
— Ну, скажите хоть вы, слуги...
Скрипач Боцул держал в опущенной руке скрипку и угрюмо молчал, проученный уже Спитко не решался хихикать, а король не сводил глаз с Арсена.
— No powiedz, powiedz mi, mlodziencze, co to jestzycie?[59]
— Ваше величество, — промолвил Арсен, гася улыбку на устах, — жизнь как баня: кто выше сидит, с того и больше пота течет. — К дьяволу... — пробормотал бургграф, с ненавистью посмотрев на Арсена.
Сморщенное лицо короля прояснилось, будто этот ответ очень многое значил для него.
— О-о! — со стоном произнес он. — Это верно, это святая правда... Играйте, играйте, мои милые...
Спитко ехидно прошептал:
— А ты дорос до шута, Арсен.
Арсен поднял руку и, сдержавшись, тяжело опустил ее на гусли. Рванул струны.
Король спустя некоторое время произнес:
— Какие ладные музыканты... Пускай они завтра играют у вас на банкете, пан Одровонж.
...На банкете короля не было — ему снова ставили пиявки.
Петр Одровонж, получив неограниченную власть над галицко-русским краем, на радостях произносил тосты, а музыканты играли марши.
— За круля!
— За ойчизну!
— За звиценжство над схизматами!
Зазвенели струны на гуслях и оборвались, молчала скрипка, только дуда пропищала марш.
— Что там случилось? — спросил бургграф.
— Струны оборвались, — не поднимая головы, глухо ответил Арсен.
— На таком тосте, хам... — излилась вчерашняя злость на дерзкого музыканта, судорога свела скулы бургграфа, еще миг — и он приказал бы слугам избить всех троих нагайками, но гости веселились, короля не было, негоже было портить им настроение; из уст в уста передавали королевскую фацецию — что такое жизнь, гости не знали, кто так остроумно ответил королю, но знали бургграф, староста и Арсен, — нет, не плетями следует теперь наказать хама... — Пан Одровонж, — перекричал шум бургграф. — Яко городской голова, у меня претензия к вам, пан староста. Пять лет назад совет львовского патрициата принял решение, чтобы каждый житель Львова под угрозой штрафа в четыре гривны не приглашал к себе в гости более шестнадцати 0соб. Сколько тут раз по шестнадцать? Чтобы не подавал на стол более четырех блюд — сколько тут раз по четыре? И чтобы не приглашал на веселье больше двух шутов, а у пана старосты — даже три!
— Мы не шуты, ваша милость... — прохрипел Арсен в тишине, вдруг наступившей в банкетном зале; дрожащей рукой он расстегнул воротник туники и повторил громче: — Мы не шуты, пан!
— Как же — нет? — развел руками бургграф. — Кто же вчера аккомпанировал и поддакивал голому королю?
Смех, словно взрыв пороховой бочки, потряс зал, и этот хохот сразил Арсена. Разбить гусли — не посмел, выйти — не двинулся с места; смех придавил его, и гусляр подумал, что зря он прикрывался гуслями, как щитом, от сильных мира сего, одновременно служа им. Так поступать нельзя, нужно только уйти, как Яцко. А почему, как Яцко, почему — не как Осташко Каллиграф? Разве может устоять в борьбе со злом один человек?
Банкетный зал опустел только утром, именитых гостей старосты Одровонжа, пьяных, в блевотине, слуги разносили на носилках, развозили в каретах.
Измученный, помятый, мрачный, Арсен вышел из ворот Нижнего замка; не сказав ни слова ни Спитко, ни Боцулу, поплелся по переулкам в сторону Татарской улицы и, остановившись недалеко от городских ворот, произнес вслух:
— Будьте вы прокляты! Моя нога больше не ступит сюда.
Пошел и удивлялся, что так спокойно, без прежнего страха и без укора совести, направляется к тому месту, о котором даже думать боялся, будто там уже давно приготовлено для него надежное пристанище.