— Целуйте меня, Юрий, целуйте, — шептала Гизя. — Меня еще никто не целовал, и вы больше не будете. Целуйте меня всю ночь, на всю мою жизнь, потому что больше меня никто и никогда не поцелует.
— Что ты говоришь, Гизя, я люблю тебя!
— Успокойтесь, успокойтесь... Ваши руки и ум нужны зачатому ныне роду. Тут и там — в городе, в весях, на всей нашей земле рождается сегодня новое племя. С прародительской силой, с отцовской просвещенностью... — Вы вернетесь к своим братьям, чтобы жить для меня, для моего ребенка... Он будет таким красивым, как наш поцелуй, а я буду жить для вас. А когда наступит рассвет — не ищите меня. Будьте сильным!
— Ты будешь жить со мной...
— Если бы... Кто позволит нам жить вместе? Нас убьют, осквернят наши души. Нельзя, Юрась... Но отныне вам никогда не будет ни страшно, ни тяжело, я всегда буду рядом с вами.
Они возвращались, когда начало светать, слившиеся воедино и умиротворенные. Еще немного — и расстанутся, еще немного — и утонет в утреннем тумане Юрьево видение, а он еще не знает, что всю жизнь будет искать его, находя все время в себе лишь след Гизиной любви, а ее саму никогда уже не увидит.
Солнце поднялось над горизонтом, чтобы осветить землю — все прекрасное и пошлое на земле, и при первых же лучах встретились добро со злом: за Знесением из Крупъярской корчмы вышел Блазий. Юрий и Гизя в этот момент проходили мимо корчмы, а он, хмельной, стал протирать глаза, не веря, что видит Рогатинца, а когда понял, что это он, засеменил обратно, но остановился, тень страха на лице сменилась злорадной усмешкой: Юрий не один, с ним — женщина, не Грета и не какая-то проститутка, а Гизя Абрекова!
Он слащаво усмехнулся и низко поклонился:
— Падаю к ногам уважаемых панов, падаю и приветствую праведника Рогатинца, который по закону устава братства будет ныне изгнан из него вместе со мной. Ха-ха!
Кровь ударила в лицо Юрию: надо убить этого подлеца, который испоганил свет и сегодняшнее святое утро... Он, вне себя от гнева, бросился на Блазия, и тот, увидев воочию свою смерть, помчался, словно дикий кабан, между кустами винограда; Блазий в смертельном страхе бежал быстрее вепря и скрылся.
А когда Рогатинец вернулся, Гизи уже не было...
Юрий резко выдернул локоть, за который цеплялся Барон, и пошел сквозь толпу, не оглядываясь. Он еще услышал позади себя угрожающий хриплый голос: «Пожалеешь, пожалеешь!», брезгливо отряхнулся, словно на него кто-то вылил ушат помоев, и свернул с Рынка в безлюдные улицы.
В узких переулках, заваленных мусором и конским навозом, царили уныние, убогость, разрушение; за роскошным патрицианским фасадом вдруг открылась страшная клоака, и удивительно: даже в этом содоме оптимистическая, искусная и добрая рука человека создавала для эстетического наслаждения то тут, то там пляшущих амурчиков на фризах, улыбающихся сфинксов, маскаронов с перекошенными от хохота лицами, пьяных кентавров с кружками в руках, и Рогатинец подумал, что если действительно человечество вечно и его не могут уничтожить ни войны, ни чума, ни голод, то только благодаря могуществу человеческой радости, которая живет не удачами, не богатством, не победами или вином, а той извечной животворной человеческой силой, которая противостоит смерти.
Он всюду видел проблески радости в этом мрачном мире: в магазинах, где продавались часы с фигурками грациозных ангелов и хищных львов на золотых футлярах, секачи с рукоятками, украшенными тонкой инкрустацией, бумага с орнаментальными филигранями; в заглавных буквах, вырезанных на металле братскими формшнайдерами[106] — бывшими цеховыми художниками, которых изгнал из цеха Соликовский, чтобы поляки не научились ценить произведения, сделанные украинскими руками; в белизне кривчицкого полотна, которым в торговые дни на Рынке любуются чужеземные купцы; в золотом пшеничном ядре, которое блестит в открытых мешках, в изображении пьяного льва, пожирающего гроздь винограда, над входом в пивную Лысого Мацька, и в себе — когда, усталый и грустный, садился заканчивать или по-новому украшать седло и сагайдак. Только за этой работой обретал Юрий покой и утешение, да еще щемящую надежду: когда-то далекий свободный потомок посмотрит на творение его рук и скажет: «Кто знает, что они делали в то мрачное время Сигизмунда III, для нас это осталось тайной, но были они хорошими мастерами. Они делали седла и сагайдаки, чтобы вручить их победителям, которых жаждали, а может быть, и нарождали».
В этих узких переулках Рогатинец будто бы обрел самого себя, утраченного ныне утром, когда толпа валила на Рынок глядеть на магистратское лицедейство, глупую комедию, во время которой легко было потерять себя и даже обезличиться совсем.