Я впервые увидела вас, Юрий, когда была еще маленькой. Вы ходили по Русской улице в братство, такой углубленный в себя, серьезный, мудрый... Другого равного вам в нашем большом городе не было, да я и не присматривалась, знать всех не могла, хотя чувствовала — нет... Ни у кого не было такого проницательного взгляда серых глаз, а в них — доброта и ум, ваши черные, словно воронье крыло, волосы тронула первая пробивающаяся седина, и никому она не могла стать так к лицу, как вам. Вы стояли на коленях в Трехсвятительской каплице перед иконостасом, и я видела по вашему лицу — молились вы не так, как все. Какими словами и за кого вы молились? Обыкновенными, человеческими и — за меня, за бедную Гизю, дочь торговки Абрековой, за маленькую Льонцю, за пьянчужку Пысьо. Пьяницу Пысьо, который всю жизнь молчит, словно бессловесная тварь, ведь он быдло и есть — немое, бесправное. Что может сказать несчастный Пысьо, чем ему это слово поможет, лишь только в вине, как овца в соли, он находит утешение... Вы молились за меня, за горничную пани Лоренцович, а у той пани на стене висят картины известных всему миру художников, в шкафу — книги, а в душе тьма алчности и фальшивой веры в Иисуса...
Я слышала вашу молитву, понимала ее, и, когда вы вставали с колен и направлялись к выходу, я, не сознавая, что делаю, шла следом за вами, вы не видели и не знали об этом...
— Почему ты умолкла? — спросил Юрий, прикоснувшись рукой к Гизиному локтю. Ему нужна была не похвала, а подтверждение того, что он не зря живет на свете, что он нужен людям: устами Гизи говорил тот люд, которому он хотел открыть глаза и дать право громко высказывать свои мысли, а теперь ему показалось, что он не сможет этого сделать. — Продолжай, Гизя...
— Вы не знали, а я любила вас, как любят воздух, солнце, хлеб, дождь, грозу — то, чего ничем не заменишь, не разлюбишь, не перелюбишь. Я боялась за вас: вот споткнетесь, упадете на мостовую, ретивые кони, запряженные в фаэтон, затопчут вас; или сверху откуда-нибудь упадет кирпич, камень и убьет вас, и я... и мы останемся без вас, как сироты... Боже, чего я только не придумывала, ведь была еще подростком, чтобы почувствовать себя вашей защитницей, вашей доброй судьбой... А годы шли, и я начала понимать, что другие несчастья сваливаются на вас — не кони, не камни, а злые люди, против которых вы выступаете, чтобы защитить меня, обездоленную Гизю. Я хотела, чтобы вы полюбили меня, ибо без этой любви вы бы исчезли из моего мира и — я боялась — погибли бы. Погибли в тот момент, когда моя добрая душа, словно верная собака, перестала бы следить за вами. Я ведь не для себя полюбила вас — для Абрековой, для Пысьо, для сотен таких, как они, для своего будущего ребенка, и поэтому носила я на груди зелье, а собирала его на вершине Чертовой скалы — вон сквозь деревья она видна, мы идем туда... Я срывала в вербное воскресенье душистые желтые почки лещины, мяла их и подмешивала в тесто, а потом хлеб относила Мацьку, в надежде на то, что вы зайдете в корчму обедать или ужинать и съедите его. До восхода солнца искала чебрец на сокольничьих лугах и купалась в его отваре, в лунные ночи ходила к мельнице на Полтве и становилась под лотки... Вы меня даже в лицо не знали, а я все-таки была счастлива тем, что люблю вас. А сегодня увидела, что вам очень тяжело, и решилась...
— Слишком тяжело, Гизя...
В лесу сумрачно, хотя еще не наступил вечер, они спускались с горы наугад, оставляя за собой утоптанные тропки; темно-зеленый мрак благоухал лопухами, травой и прошлогодними прелыми листьями. Гизя шла впереди. Фигура ее то скрывалась за серыми буковыми стволами, то выплывала, она торопилась, и Юрию показалось, что девушка хочет убежать от него; Гизя теперь была похожа на лесное привидение, он догнал ее, схватил за руку, повернул к себе. Ее печальное лицо просияло, но улыбка тут же угасла на устах и засветилась добротой в глазах. Она сказала ласково:
— Еще немного.
И когда на гребне горы, над вершинами сосен показалась серая огромная скала с причудливыми зубцами, из-за которых пробивались лучи заходящего солнца, она остановилась, повернулась лицом к Юрию и так стояла, опустив руки...
Он нежно прикоснулся губами к ее белой, длинной шее и почувствовал, как течет по нежно-синим жилам ее кровь, легко, словно боялся, что видение расплывется, растает в его руках, он обнял Гизю, и она еще раз сказала:
— Я люблю вас. И больше ничего...
— А что еще нужно, — промолвил Юрий, — а что еще нужно?
— Жить вам нужно. Для меня... Для нас...
— Я буду жить... Теперь буду.
Тихо зашуршали и вмялись прошлогодние листья под лесной травой. Девушка была легкой, как стебелек камыша, и он понес ее, понес и не дошел до скалы. Из его груди вырвалось слово, удивительное в своем сладко-трепетном звучании, — он произносил его не раз, но до сих пор не знал, что это слово имеет вес, плоть, дыхание и что сильное, как смерть, чувство, названное тем словом, та самая большая радость, которую дает жизнь.