Я глотала воду стакан за стаканом, потом пила чай, а когда небо озарилось солнцем, перешла на кофе. Дневниковые записи из связных превратились в напряженные и маниакальные. Они крутились вокруг одного и того же заклинания, одних и тех же уравнений. В них читалось отчаяние.
Я вынула из сумки блокнот и стала записывать, рисовать пересекающиеся круги и чертить соединительные линии между именами и датами. Я исписывала страницу за страницей, пытаясь зафиксировать все, что рассказывали мне Рахул, Александрия, Кортни, миссис Уэбб и Табита – все, что я знала об Осторне, об этом деле, о Сильвии. Но это не помогало избавиться от зуда в черепной коробке…
Даже не знаю, когда я перебралась на стену. Разумеется, я писала не на самой стене – это же безумие. А с головой у меня пока что все в порядке. Я работала именно с письмами: добавляла к ним свои примечания, отмечала связи, вдруг ставшие мне понятными. Связи обретали смысл. Я вырывала страницы из блокнота и развешивала их по краям писем, соединяла линиями свои записи с фрагментами из дневника. Картина постепенно складывалась. Обозначив все связи, я получила огромную паутину, занявшую несколько стен. В самом ее центре выделялись жирные буквы единственной фразы:
Срединную часть паутины, над и под этими словами, я отметила именами двух людей, к кому, по сути, и сводилось все дело: Дилан и Александрия Декамбре.
Как только их имена были записаны, звон в моем черепе утих, оставив после себя лишь опустошение.
Я глядела на разбросанные по кофейному столику страницы, когда на телефоне сработал будильник: семь часов. Я вздрогнула и отключила его. Все закончилось: какое бы существо ни пробралось в мой разум, теперь оно было мертво и его труп окутывала плотная пелена усталости. Выключив телефон, я легла на матрас и свернулась клубочком с прижатым к груди дневником. На меня обрушился сон, и я провалилась в темноту.
Глава двадцать первая
Проснулась я поздним утром со смутным ощущением, что вчерашняя ясность ума начала рассеиваться. Казалось, будто за ночь что-то сломалось. Я окинула взглядом свои записи на стене, нарисованные связи, пометки и сноски. Они несли для меня тот же смысл, что и библиотечный шепот: было в них нечто, таившееся на периферии сознания, что непременно свяжет все ниточки воедино. Воспоминания о времени, когда я бешено делала заметки, ускользали от меня, словно размываемый под ногами пляжный песок: каждый последующий час, точно набегающая на берег волна, уносил детали крупица за крупицей. К полудню вместо исчезнувшей ясности осталось только онанистское чувство стыда и навязчивости.
Мне нужно было вернуть это состояние.
А для этого необходимо выйти из этой спальни, подальше от этой стены. Подальше от голого матраса. От дневника и писем. От последнего – в особенности. Я была уверена, что, избавившись от них на некоторое время, сумею обрести посетившее меня ночью ощущение.
Заказав себе на дом готовой еды, я разложила на полу гостиной все файлы, относившиеся к этому делу. Целый день я поглощала третьесортную тайскую лапшу и просматривала истории всех участников, хотя знала их вдоль и поперек. Я перечитала свои записи, сделанные во время бесед с миссис Уэбб и Диланом. Вверху блокнота написала заглавными буквами «ПОЧЕМУ БИБЛИОТЕКА», но после этого – ничего. Я разглядывала фотографии с телом Сильвии так долго, что могла воспроизвести их с закрытыми глазами. Мне никак не удавалось сопоставить ее облик на рабочем снимке с дневниковыми записями и фотографиями с места преступления: на снимке она была улыбчивая и утонченная, в дневнике – одержимая, а после смерти – тяжелая. Казалось, будто она внезапно зачерствела и от этого умерла.
Я вдруг осознала, что ничего не знаю о Сильвии. Совсем. В этом деле она словно бы играла второстепенную роль. Интересно, так бывает во всех делах об убийствах? Обычно, когда я выслеживала изменника или преследовала отца, не желавшего платить алименты, все мои мысли занимало главное действующее лицо. Сейчас же все было по-другому. Я совершенно не думала о Сильвии с той частотой, с какой размышляла о Кортни, Дилане или миссис Уэбб.