Когда при помощи фонарей рассмотрели следы на снегу, то, к удивлению, нашли, что два следа вели не то к терему, не то от терема, и что особенно дивно было, так это то, что следы эти были какие-то бесовские: видно, что след к терему вел, судя по положению ступней, а между тем где должны были быть каблуки сапог — там носки, а пятки впереди…
— Вестимо, бесы, — порешил один стрелец.
— Что ты! У них, у бесов-то, курины ноги и куриный след, — возражал другой.
— А ты видал нешто?
— Видал. Было дело…
— Ишь ты! И в церкви черти с копытцами писаны У них, значит, всякие ноги бывают. Это и был бес.
— Да, може, бес Фармагей, — сказал Басманов, поглядывая на терем и что-то обдумывая.
Басманов, начавший розыск, сразу увидел, что тут затевалось что-то двойное: одно, менее серьезное, с участием беса Фармагея, охотника до девок и до женского естества, а другое — очень серьезное, метившее на государственный переворот.
Оказалось, что заговор был — на жизнь царя! Был исполнителем замысла Шерефединов, мастер своего дела, тот самый, который с Молчановым и тремя стрельцами свел с трона в могилу молодого царя Годунова с матерью. Но тут дело не выгорело: заговорщики, пробравшись во дворец, столкнулись там с другими молодцами, которые охотились на менее крупного зверя — на девическую красоту. Запорожец Куцько еще на Дону забрал себе в упрямую хохлатую голову — «або не бути, або трубоко-су Оксану царевну добути». Это был своего рода Гамлет— «Гамлет-Куцько», который задался своим «быть или не быть» — «або не бути, або дивчину добути». Сговорившись с одним московским пройдохой, с Ваською «Мышиным Царем», отчаянная башка которого способна была на все, Куцько задался безумным планом: украсть Ксению «або соби, або Треньци», которого он очень полюбил. Но и это дело не выгорело.
Шерефединова искали, но он словно в воду канул. Дурка Онисья даже уверяла княжон-боярышень, что его черти с квасом съели.
— Была я в ту пору, девыньки-княжонушки, на переходах, не спалось мне, старой крысе, — рассказывала она на другой день в тереме Ксении. — Вот и смотрю я на двор, смотрю и считаю я снежинки, что с Божьяго-то соболья рукава на землю сыплются. И насчитала я, девыньки-княжонушки, до тьмы-тем и до ворона я, дурка, насчитала. Коли и вижу идут два беса: головы рогаты, морды косматы, бороды козлины, буркалы совины, оба хвостаты, а руки когтяты. А ноги у них, девыньки-княжонушки, курины, да только в сапогах, и ноги-то по-куриному пятками вперед, а коленками назад, и назад же сгибаются, аки у зайца. Я так и ахнула, старая дурка! Да коли гляжу — идут по двору, с другого конца, аки человецы, токмо лиц не видать… Идут к царской палате. А бесы-то как побегут за ними, да двух и схватили и унесли. Один-то и был, девушки-княжонушки, Онд-рейко Шерефединов, новокщен из татар. Его-то бесы с квасом и съели, пока петухи не запели.
По розыску Басманова открылось, что между стрельцами начался уже ропот, что были крикуны, которые называли царя расстригой. Семерых таких крикунов взяли за приставы — и они повинились.
Это было ударом для Димитрия: великое здание, которое он созидал, с самого основания начинала уже подтачивать червоточина. Вообще ему становилось подчас невыносимо тяжело. Но он продолжал оставаться неизменным — он не ожесточался, а становился еще великодушнее, он думал победить неведение и просветить человеческую слепоту силою своего духа и тем светочем истинного счастья, которое он надеялся дать своему народу. Удивительный мечтатель! В то же время его сокрушала перемена в Ксении, ее тайная грусть, что-то тоскливое и тревожное в ее еще недавно светлых, детских глазах. А она ему стала дорога, еще дороже после рокового намека старого Мнишка, что девушка эта «слишком близка к нему».
— Что же, государь, укажешь чинить виновным какую казнь? — спрашивал Басманов насчет семерых уличенных в измене стрельцов.
— Не знаю, Петр, — отвечал Димитрий грустно, глядя на обручальное кольцо Марины, которое Власьев недавно прислал к нему. — Хоть бы строку одну, хоть бы одно слово написала… гордая, проклятая полячка! — невольно сорвалось у него с языка.
Басманов не знал, что ему делать. Он видел, что царь грустит, а развлечь его не умел.
— Укажешь, государь, им головы отрубить, или в срубе сжечь, или вырезать языки, колесовать и тела их на колеса положить? А может, повесить? Расстрелять? В землю зарыть живыми?.. — допытывался Басманов, желая развлечь молодого царя прелестями разных казней. — А може, собаками затравить, аки волков в овчарне?
— Не знаю, Петр…
— Что скажет о том твое государево сердце, царь, то и повели.
Сердце… да, сердце… У царя не должно быть сердца! — как-то страстно сказал Димитрий.
— Истинно, государь. Писание глаголет: сердце царево в руце Божией, — извернулся Басманов.