Царь повел свои отряды на приступ. Битва должна была произойти на снежках, по московскому обычаю. По первому сигналу на осажденных посыпались тучи снежных комьев. Но уж для кого снег составляет родную стихию, как не для русского человека? На этот раз осаждаемые ответили такими снежными митральезами, что осаждающие попятились назад. Многие немцы попадали. У иных, и у немцев, и у поляков, носы оказались разбитыми. В толпе послышался взрыв хохота.
Басманов поскакал в крепость для каких-то переговоров: он повез от царя приказание — не очень упорно защищаться, чтоб не вышло в самом деле драки. Мстиславский должен был повиноваться и укротить воинственный пыл стрельцов и других ратных людей.
Снова приступ — снова тучи комьев. Осажденные подались… по приказу.
— Братцы! Наших бьют! — завопил «Охотный ряд»
— Не давай, робята, наших в обиду!
— Валяй их, вертоусов латинских!
— Немцы, я видела, со снегом камни метали, — вмешалась баба.
— Бей их, гусынных детей! — раздаются крики.
Как бы то ни было, крепость была взята немцами, поляками и казаками. Так было угодно царю. Он поступил так бестактно, не желая никого обидеть и, напротив, желая сблизить русский народ с иностранцами. Он все силы употреблял, чтоб выставить напоказ все лучшие стороны последних, но русские были обижены этой бестактностью юного, пылкого монарха, как он невольно обижал их и в других случаях: что для него казалось глупостью, предрассудком, закоснелостью, то именно и было дорого москвичам.
Шуйский все это видел и все взвешивал на своих аптекарских весах. Молодой, увлекающийся царь простил его, воротил из Вятки, куда он отвезен был прямо от плахи, с Красной площади, и где пробыл всего до октября; мало того, веруя в честность и искренность людей — качества, которыми, к удивлению, наделила природа этого неразгаданного человека необыкновенно щедро, качества истинно рыцарские, положительно поражающие в этом таинственном, точно с неба свалившемся существе, — веруя исключительно в добрые начала и великодушно прощая злые, — Димитрий возвратил Шуйскому все свое доверие.
И вот сидит этот убеленный коварством Васюта в своих богатых палатах вечером, после взятия Димитрием ледяной крепости, и обводит своими лукавыми глазами собравшихся у него гостей. Тут и братцы его Димитрий и Иван Шуйские, слабые копии своего братца Васюты. Тут и Голицын-князь, и Василий Васильевич и Михайло Игнатьевич Татищевы, и князь Куракин, и Гермоген казанский. Тут и некоторые из стрелецких голов, сотников и пятидесятников. Торчит и почтенная борода купчины Конева с серьгой в ухе.
— Что, Гриша, у тебя фонарь-от под глазом? Али не светло ноне стало в Москве, что московские люди с фонарями под глазами стали ходить, — ехидно обращается Васюта к сотнику стрелецкому, дворянину Григорию Валуеву. — Ишь, фонарище какой.
— Это ноне, как потешную крепость царь брал, так один литовец угодил мне камнем замест снегу.
— И ты ему вонсы его не выдрал?
— Царь не велел.
Такими и подобными шпильками Шуйский подготовлял то, что ему нужно было
— А ты, Федор, почто бороду не сбрил после польской харкотины? — шпигует он Конева.
— За что брить святой волос… — пробурчал Конев
— А коли его опоганили?
— Ну, после освятили.
— Как освятили?
— Знамо как — водой святой. Ведь коли кошку дохлую али собаку вкинут в колодец да тем его опоганят, так после, вынявши падаль, снова крестят и святят колодец. Так и бороду мне отец Николай освятил и окропил.
— Так-то так, — продолжал Шуйский. — А вот коли в Русскую землю, в Москву-матушку, в сей кладезь православия, набросали падали — кошек да псов дохлых, папежской да лютеранской ереси, так от этой падали уж не откропиться нам, не очистить земли Российской. А кто причиною?
— Царь, — угрюмо отвечал Гермоген казанский.
— Истинно глаголешь, отец святой, — поддакивал Васюта. — Да, отцы и братия, — наводил он на свое. — Попутал нас нечистый за грехи наши. Мы вон думали, что спасемся от Бориса, коли признаем царевичем расстригу. Он-де все ж наш, православной, знает истовый крест и не дает в обиду правой веры и обычаев наших. Ан мы обманулись — обошел нас еретик. Какой он царь? Какое в нем достоинство, коли он с шутами-скоморохами да сопельщиками тешится, сам, аки Иродиада-плясавица, пляшет и хари надевает? Это не царь, а скоморох…
— Уж что и говорить, коли хари надевает, — снова вставил богословское замечание купчина. — За это на том свете черти наденут на него огненную железную харю.
— Жупелом его ерихонским! — не утерпел и пятидесятник стрелецкий.